В стихах, написанных на карте,
часть слов залезает на горные вершины,
часть проваливается в болото,
строчки становится гатями,
лесными тропами, а то и самим лесом.
География превращается в поэзию,
а поэзия в географию,
и можно было бы сказать:

«Лес моих строк столь высок,
что способен остановить ветер!»
Но пока он треплет карту в моих руках,
вместо букв получаются одни крючочки,
да и я в масштабе этой карты
меньше точки.

НОВОСТИ


Кормят нас всяческой дичью
газетные утки, тетерева,
а мы все ждём псалтырь птичий,
где царь Соломон — сова,

где на солнечный луч нанизаны
золотые строки крылатого льва,
а здесь воробей на карнизе
клюёт мусорные слова,

да сорока-воровка варит кашу,
которой всегда не хватает,
и над тем, что нам завтра скажут
уже мухи летают.


Его дом горит,
а он идёт прочь
с небольшим рюкзаком,
сын идёт за ним,
и жена зарёванная
идёт за ним,
и позади них —
зарево.

А он говорит:
Пусть горит,
теперь вместо дома
мы построим корабль
и всё начнем заново.

Гори мой дом, —
так он говорит, —
ведь лучше гореть,
чем постепенно
приходить в ветхость,
быть съеденным плесенью и жучком.

Гори мой дом,
мой славный хороший дом,
ярче гори, —
так он говорит, —
у меня ведь тоже болит,
и внутри и снаружи болит,
это зарево — моя кровь:
дорога пропитана кровью,
все деревья в крови,
даже на облаке красный след…

Гори мой дом, —
так он говорит, —
ярче гори,
нам нужен твой свет.


Я знаю, что
смерть боится
круглой коробки,
жестяной коробки из-под печенья,
похожей на маленький барабан.

Если прислонить ухо
к её голубой крышке,
можно услышать
как шумит ветер,
как плещет море,
как ругань соседей этажом ниже
становится тише
и многое другое.

Внутри коробки —
разная мелочь:
латунный напёрсток,
иголка, в ушко которой
не всякое пройдет слово,
катушки с цветными нитками,
и то, что было оторвано
но можно пришить снова:

пуговицы от твоего платья,
давно ставшего тряпкой,
молния от моей куртки
с вечно дырявыми карманами
и рваными рукавами,
мелкие пуговки,
петельки, крючки —

их можно даже не пришивать,
а просто жить-поживать,
пуговицами смотреть,
тянуть нитки взглядов:
твой — оранжевый,
мой — синий,
они переплетаются красиво
и всегда рядом.

МУСОРНАЯ МАШИНА


Мусорная машина идёт по поселку к нам ей не добраться: деревья закрыли ветками все подъезды
мусорная машина, полная умерших вещей, проезжает мимо. Она останавливается на углу двух улиц,
и, пока водитель курит, дымом сигареты отбивая запах пищевых отходов, переваривает мусор в железном кузове.
Потом она дальше едет,
и встречный ветер
выдувает души вещей:
они садятся на лобовые стекла
идущих сзади автомобилей
болтают ногами,
и водители включают дворники
даже при ясной погоде.

Мусорная машина едет медленно,
но обогнать её невозможно —
слишком узкие дороги
в нашем поселке.


Вечные птицы кружат над степью,
вечные собаки стерегут белые кости,
они давно забыли хозяев,
скалят зубы в сумерках,
отчаянно лают в темноте,
а утром ходят вокруг лагеря,
ждут когда мы уйдем
и что мы оставим.

Здесь были всадники из красной земли:
под выгоревшей травой
лежат их слова — потерянные стрелы,
в пылающем небе
отпечатался звон тетивы,
птицы его задевают крыльями,
перемешивают со своим криком,
но собаки давно забыли
всадников, ставших пылью.

Собаки питаются падалью:
не той что падает с неба,
пищу им привозят на старых грузовиках
с пастбищ этого света:
погибших героев
и просто случайных жертв,
высохших узников концлагерей,
солдат первой и второй мировой,
с почерневшими от огня лицами.
Остатки собачьего пира
достаются птицам.

Каждое утро над нашим лагерем
эти птицы рисуют круги, и
кто-то называет их ангелами.
Но я знаю — ангелы совсем другие.

КОПИРАЙТЕР


Пишу про бугатти, феррари, ламборджини,
красивые машины, зеркальные крылья:
улыбаются девушки в мини-юбках
никто не страдает, никто не плачет.

Мне рядом не место в моих говнодавах,
в одежде, пропахшей бензином и маслом,
со взглядом похожим на пресс для бумаги:
на полосе — три тысячи знаков,

но вновь мои пальцы по клавишам пляшут,
роняя слова словно зёрна бумажного рая
туда, где машины, отели и пляжи,
а я мимо по солнечной трассе шагаю.


Таинственный регулировщик переключает светофоры, и зелёная волна прокатывается по городу: нет красного света, но и нет аварий, автомобили проезжают перекрёстки в разном времени.
Старинные паровые машины,
летучие голландцы
первой мировой,
жестянка Лиззи и Руссобалт,
кабриолеты и лимузины.
Шарф ещё развевается на шее Айседоры Дункан в кристаллическом воздухе в блеске никеля и хрома,
а в нижнем мире застыло
тёмное тело нефти, в среднем — пылают факелы на башнях храма огня,
и солнце из верхнего мира
роняет крупные капли
на лобовое стекло

так, что дворники моей машины
превращаются в крылья,
и мы обгоняем птиц,
летящих по соседней полосе.

РУДОЛЬФ II


За стеной моей тихо
живёт Тихо Браге,
За стеной моей комнат не счесть,
где каждый шаг
это знак на тайной бумаге,
и каждый выдох — благая весть.

Над городом тихо
вращается небо,
Тихо Браге втыкает трубу
в непослушный небесный свод,
уголь волос моих
тлеет серебряными огнями,
и в коридорах пустых
тихо время плывёт.

Тихо Браге на башне
ловит чужие звёзды,
что ему до сырых подвалов,
до тяжёлого золота снов,
до бессмертья, которого мало
даже в чудесной Праге,

где за стеной моей тихо,
Тихо Браге живёт.


Поедем смотреть на первые цветы.
Война не начнется,
если мы будем смотреть
на белые капли подснежников,
в зеленеющей траве,
на жёлтые огни калужниц вдоль канавы,
на фиолетовые крокусы,
разбежавшиеся с прошлогодней клумбы,
на соцветия медуницы,
соединившие в себе Адама и Еву.

Поедем на велосипедах
скрипящих о недавней зиме
освобождать от мёртвых еловых веток
ростки пионов и роз:
им больше не нужна такая защита —
холодов не будет.

Поедем через лес,
полный нежных ветрениц,
где снег, спрятавшийся в окопах и воронках,
уже никому не страшен.


Все карты размечены,
нет белых пятен под облаками,
тем более — под солнцем,
спутники отсканировали каждый метр
открывать больше нечего,
поэтому я закрываю
эту землю, сжигая мусор,
закапывая железо, золу и пепел,
скоро она станет необитаемой,
и я отчалю отсюда
в старой деревянной лодке
невидимой для радаров,

я застёгиваю небо ястребом,
зашиваю дорогу чёрной гадюкой,
сжигаю пластик, сжигаю бумаги,
превращая чаек в ворон,
когда я отчалю отсюда
в старой деревянной лодке,
дождь смоет последние следы
до самого горизонта,
до самого края воды.


На перешейке
вода с обеих сторон:
с одной стороны — живая:
в ней толстые рыбы, крабы и даже киты,
с другой мёртвая молчаливо
топляками ощерилась из черноты.

По колено мы в мёртвой бродили
поднимая со дна красный ил,
мы по пояс в нее заходили
так что было не видно ног,
мы по мёртвой воде плыли
кто как мог…

Мы ушли в неё с головой
но она не стала живой.


Небесная швея
отрезала кусочек тени дерева жизни,
сшила умнику кафтан-отчизну,
из солнечных зайчиков дураку штаны сшила,
а мне материи не хватило.

Идёт умник, кафтан в озерах и реках,
дурак идёт: радости полные штаны,
а мне вроде бы идти некуда:
лежу под деревом,
смотрю сны.

ГОМЕР


И море, и Гомер - всё движется любовью…

Сколько стоит проезд, сколько лавра победный побег,
течёт из небес жаркий сок и слепой улыбается грек,
он видел гибель Патрокла, он трогал пяту Ахилла
когда из любви на свет война выходила,

когда она поднималась ростками из нас,
когда она распускалась цветами из нас,
ветками взглядов торчала из наших глаз —
Троя погибла, никто никого не спас.

Грек подбирает обрывки горячих слов, потерянные в бою,
видит души чужих кораблей в корабельном раю,
лепит песчаных героев у самого края волны,
а мы проезжаем вдоль берега снова любовью полны.

ПЛАКАТ В АЛЬПИЙСКОМ ШАЛЕ


Лыжник конца тридцатых
летит со склона
в джемпере, в рубахе с расстёгнутым воротом,
без шапки,
без маски,
лыжник конца тридцатых,
улыбчивый француз, а может швейцарец,
спускается в деревню,
чтобы затормозить у самых дверей кафе,
поставить у стены лыжи,
выпить кружку глинвейна,
поговорить с барышнями,

лыжник конца тридцатых
летит со склона
к точке невозврата,
где начинается другой отсчёт:
лавина уже набирает ход,
альпийские стрелки, мёртвые солдаты…
И лишь на вершинах всегда
чистый снег, ослепительный лёд.

ОНЕГА


Радиостанция Седьмой Шлюз,
глиняное небо, благая весть,
оживают раздавленные змеи,
огненные лисы переходят дорогу…

Когда не осталось больше людей
я стал полевым командиром цветов:
пижма, продырявленный зверобой,
а вокруг меня гвардии иван-чай.

Когда не осталось больше людей
я пошел в посёлок не знаю зачем
становясь все меньше в этой траве,
в этой высохшей колее.

Радиостанция Седьмой Шлюз,
солнечный треск, полуденный звон,
пижма, чертополох, зверобой,
колокольчики, иван-чай.


Поэзии нужен воздух
пусть спёртый или разряженный,
пусть даже дышать невозможно,
и пламя гаснет,
нужны хоть несколько
молекул воздуха,
самая малость,
чтобы важным вдруг стало то
что важным
никогда не считались…


Хотя ещё горят глаза угля,
мы закрываем эту землю, закапывая мусор,
пусть это будет — необитаемая земля,
остров, на котором снова пусто.

И нас не поймает мобильная сеть,
когда повезём на Бесов нос
в берестяной лодке закатную медь
чудо-юдо рыбу схватив за хвост…

Мы закрываем себя, закапывая прошлое
чтобы стать необитаемыми людьми, чудесными и пустыми,
но надо собрать мусор, весь, до последней крошки,
и дождаться пока костёр остынет.

АМСТЕРДАМ: К ХОРОШЕЙ ПОГОДЕ


Об Амстердаме чёрно-алом
замолви слово на суде…
Мы проезжаем вдоль канала
и отражаемся в воде,

на чердаке живёт Господь,
и плотник царь стучит как дятел…
Стропила выше поднимай
пока мир от дождя не спятил,

пока вокруг прозрачный рай,
и спит младенец в колыбели,
стропила выше поднимай
чтоб облака на них сидели!

Об Амстердаме чёрно-алом
замолви слово на суде…
Любовь проходит по каналу
и отражается в воде

как синий твой велосипед,
как белый мой велосипед,
и наша жизнь — пустой пакет
летит на голубой просвет.


Когда впереди
белое или чёрное,
день или ночь,
нет или да,
я думаю о третьем пути,
протянувшемся в сумерках
поперёк
всех этих прекрасных дорог,

я думаю о дороге,
которую выбирать не приходится:
она идёт через осеннее поле,
где мы танцевали
в сумерках
в ожидании машины
вокруг костра из старых ящиков,
перемешивая дым с низким небом,

и никто из нас не боялся дождя.

СТАРЫЕ ПЕСНИ


Мама, мама, я не стану солдатом,
закопай меня в землю на штык лопаты,
посади меня рядом с колючей розой,
спой мне на ночь бандьеру россу,

полей меня утром кока-колой,
отведи революцию мою в школу:
алые вишенки, косточки пули —
все дети наелись и тихо заснули.

О, белла чао, бандьера росса,
новая кожа под старой коростой,
посей на мне траву, разровняй сапогами,
и выпей вина с моими врагами.


Приходит почтальон,
ничего не рассказывает, просто ест
проглатывая слова вместе с хлебом,
потом утирает рукавом губы,
садится на велосипед
и едет в следующий дом.

В его сумке
лишь потрепанные конверты с выцветшими марками,
старые открытки, протёртые глазами до дыр,
и повестки на жёлтой бумаге
с печатью повторно.

Этот адресат выбыл и тот выбыл,
между домами плавают рыбы,
на дне канала ржавеет велосипед,
и писем нет…


Каждое утро
в сумерках возле помойки
деловитой пчелой
крутится дворник-узбек,
разбирает мусор,
складывает картонные коробки.

Выпавшая из них пустота
пугает до икоты спящие автомобили,
катается на инвалидной коляске без колес,
играет на водосточных трубах
прыгает в открытую форточку
моего окна
садится в кресло,

и мы вместе слушаем как
по чёрной лестнице восходят гастарбайтеры
с мешками синего цемента, пакетами белого песка,
чтобы новые облака
построить за стеной
и подвесить новое солнце
на краю потолка,

но я никуда не пойду пока
моя пустота со мной.


Подарки не приносят радости,
неисполненные желания не печалят —
ты из них вырос,
а другому они не нужны,
их даже не надо выносить на помойку,
во двор,
где старик выгуливает собаку,
такую, о которой ты мечтал…

Но в автобусе или трамвае
ты всё ещё складываешь цифры
проверяя билет на счастье.


Тень сосны на твоем теле
не оставляет следа,
такое неяркое солнце,
что свет течёт как вода,

в песок уползают окурки,
ветер гоняет мячик,
мальчик с лицом амура
стрелу за спиной прячет.

К вечеру здесь останется
лишь пена на мокром песке,
острова на ладони Онеги
свинец в её кулаке…


Покончить с ветряными мельницами,
старыми звонками, сохранёнными СМС,
пусть память идёт по улице голая
не стесняясь никого, даже самой себя,

покончить с построенными домами,
тёмными огнями зеркальными витринами,
в их отражениях никогда не было правды
не было правды и в том, что за ними.

Выехать из города и жить в промзоне,
где дома без окон и железные двери,
кормить бездомных собак на овощбазе,
ничего не слушать, никому не верить.

ВОСКРЕШЕНИЕ ПРОНИНА


Пронин умер
его бронзовая кожа позеленела,
голуби нагадили на его голове.
Он застыл в позе лотоса
над бедной страной,
где ползают жуки-шпионы
копая старый перегной.

Я приношу ему
бутылку армянского коньяка,
Эркюль Пуаро —
свою трость,
Мегре —
трубку и пакет табака,
Шерлок —
шапку с двумя козырьками,
Комиссар Жюв —
свою третью руку,
а Джеймс Бонд
(непонятно как он сюда затесался)
— водяной пистолет.

Лучшие разведчики и детективы
собрались вокруг
со своими дарами
чтобы помочь майору
в борьбе со злом:
раз оно есть в этом мире
значит, оно есть и в том.

— Все сорок дней, —
говорят детективы —
мы будем безжалостны
но справедливы,
чтобы ты смело шёл сквозь Бардо,
отвергая соблазны демонов,
не замечая
тусклых огней ада,
чтобы ты вышел к новому свету
и снова обрел читателя!

Одна мисс Марпл
стоит в сторонке
с двумя красными гвоздиками,
плачет.


Обещали скверный прогноз погоды,
ледяной дождь, разбивающий тела машин,
мокрый снег, никогда не превращающийся в воду,
а ещё пять минут назад было солнце и никто не спешил.

Вместо новостей — треск, вместо музыки — белый шум:
в котором крики птиц да лай собак,
и хотя вроде бы ничего не происходит,
в дальнем конце улицы что-то уже не так…

Машины впереди разворачиваются, включив аварийку,
за ними ничего не видно, да и надо ли нам вперед,
проще развернуться и ехать вместе со всеми
пока не накрыло то, что произойдёт…
Кастоправда
>