10

Только что Настя отправила мне записку. В Питере и Москве, оказывается, в эти дни проходит фестиваль документального и авторского кино «Рифы». Фильмы из Италии, среди них даже «Клоуны» Феллини. Я предложил Насте сходить на Феллини, а она мне – а тебе не надоело? Была ведь целая эра Феллини, мы смотрели все его фильмы, один за другим, по многу раз. И вообще, я не люблю клоунов. А ты любишь? Я сразу вспомнил Лешика Колаковского, его знаменитую работу про жреца и шута, с которой начал когда-то гуманитарную рубрику «Твердый Знак». Это было в 91-м году, с тех пор много воды утекло. Шутов я предпочитаю, клоуны – разновидность оных, для плебса. И их-то как раз, наверное, я люблю чисто теоретически. То есть с точки зрения абстрактной понимаю, какое это великое дело, клоунада, но смотреть на нее могу лишь в исключительных случаях. Тем более клоуны, в большинстве своем, весьма печальные люди. Эта информация сразила меня наглухо лет в шесть. Мы сидели за столом в «темной» комнате, - дело было в нашей коммуналке на Третьей Мещанской, где я жил до четвертого класса, - с папой, мамой и дедушкой. После всех советских ссылок, арестов и лагерей, хорошо проехавшихся по нашей семье, мы зацепили огромную, аж метров 60, перегороженную залу большой буржуинской квартиры – две длинные комнаты, одна совсем узкая, дедушкина, вторая, пошире, с роскошным эркером, наша с родителями, и темная, без окон, полуприхожая-полустоловая. В этой полуприхожей-полустоловой происходило множество событий. Там родители слушали «голоса» на немецкой трофейной радиоле, выпущенной, вероятно, в Третьем рейхе или раньше, там я играл с друзьями в прятки, а также с семнадцатилетней своей нянюшкой в «битье по голой жопе». Но это отдельная история, расскажу как-нибудь. А в тот вечер мы принимали Человека Из Цирка. Человек Из Цирка оказался чьим-то старым другом, он зашел на полчаса попить чайку (мы базировались минутах в десяти ходьбы от Цветного бульвара) и, разумеется, полностью поглотил мое воображение. На сцене мужик был жонглером и, чтоб порадовать маму, в которую, кажется, был чуточку влюблен, - а может и не чуточку, кто их знает, этих взрослых, - использовал наш парадный чайный сервис и подставки под столовые приборы. Были такие подставки, серебряные, сохранившиеся еще с дореволюционной поры в соответствующем им буфете. Получилось феерически. Посуда летала по воздуху, а родители только смеялись. Эта сценка потом долго мне снилась, как парят тарелки на фоне буфета и даже не сталкиваются друг с другом. Буфет же для меня – не просто предмет мебели, а символ, знак и свидетельство. Он даже способен являться мне во снах. Иногда снится, как я сижу на его массивной дубовой столешнице и болтаю ногами, пожирая печенье и перешучиваясь с родителями. Когда мы переезжали с Третьей Мещанской в отдельную квартиру, в панельный дом на Бутырском хуторе, буфет, больше похожий на замок, оставили на месте. Никто не мог его поднять, ни единый грузчик, вывелись Поддубные к 70-м годам в СССР. Я, четвероклассник, понятно, плакать уже не мог, но хотел. И это сдержанная тогда слеза, вероятно, живет во мне по сей день. Когда он приснится мне, я просыпаюсь, вспоминаю его горькую судьбу, - сожгли, наверное, несчастного, капитальный ремонт намечался. Ночь, предзимье, стою у окна уже здесь, в Питере, и скупая мужская слеза капает мне на грудь. Пронзительная картинка.

Хотя, конечно, большого смысла в том нет. И без этой лабуды печали достаточно.

Вот и Человек Жонглирующий Тарелками тогда сказал, что клоуны очень грустят. Совсем они не веселые. Наоборот, мрачные обычно и бьют жен. Или жен не бьют, но сидят в углу и глядят в одну точку. Между репризой и репризой – ни тени улыбки. Хотя у Феллини, наверное, другое впечатление. Однако лента его, которая воплотила знаменитую ленинскую цитату, что из всех искусств кроме цирка для нас наиважнейшим является кино, нас так и не прельстила. Настя не пошла потому, что ей надоел Феллини, а я, потому что вспомнил детство и заранее стал ностальгировать. Тосковать в кино? Увольте. Лучше уж читать дома Головина…



11

Слова, конечно, странно блуждают по свету. Как и идеи, впрочем. Всю жизнь меня преследует фраза Бродского:

«Гражданин второсортной эпохи гордо
я считаю товаром второго сорта
свои лучшие мысли и векам грядущим
завещаю их как способ борьбы с удушьем».

В юности, по наивности, я ее ненавидел. Меня просто распирало от возмущения. Такой вкусный воздух, чудная погода, географическая карта, а на ней реки, моря и океаны, и вдруг «второсортная эпоха»? С чем парню не повезло, с эпохой, сердцем или мозгами? Как же так? Время, оно ведь, как пространство, на том же листе бумаги. Как его раскрасишь, таким оно и будет. У меня самое лучшее время на самой лучшей земле. Потому что в другом поколении и в других местах я не удосужился родиться, и все эти римские императоры в пернатых шлемах, о которых так красиво писал Константин Николаевич Леонтьев, все – чередой – дни расцвета и распада прошли, сгинули, канули, и глядят теперь на нас из черной дыры прошлого. Я, конечно, представляю себе вакханок и дионисовы мистерии, помню, как умирал Пан и плакал Юлиан Отступник, знаю, зачем собирал цветочки Франциск и кто способен по сей день задохнуться в их запахе, - и, конечно, хотел бы быть их современником… но чем наша доля хуже? Мы сумеем описать эпоху так, чтоб те, кто придет после нас, захлебнулись - от зависти.

…Существует множество способов преобразить реальность, по крайней мере для себя. Исчерпанность сюжетов в эпосе о Гильгамеше не умаляет приключений в твоей жизни. Только вот масштаб, масштаб. Перед первыми людьми земля расстилалась, как поприще. А у нас городской квартал, маршрут, прочерченный по карте, готовые путеводители, заранее продуманные места для ночлега. Наконец, охота, как вид организованного убийства, бой с предсказуемым результатом. Конечно, еще есть война, но война потеряла свою прелесть, после того как люди стали убивать друг друга на расстоянии. Убивать, конечно, вообще плохо. Но песня о том, как я взорвал танк и умело запустил атомную бомбу, будет неизбежной имитацией баллады о сражении на мечах. Фэнтези пленяют детишек, их пьянит культ средневековья, - они беснуются от отсутствия настоящего в границах комфортной тюрьмы, в пределах обжитого пространства. Хочется погрузиться в сон, где слово и сила имеют власть, а от знания, отваги и свободы действительно зависят судьбы мира.

Последнее время меня тревожит одна штука. Вот сижу за этим столом, нажимаю клавиши компьютера, включаю свет, выключаю свет, рассекаю город на велосипеде, рассекаю Европу и Азию на автомобиле…

Но что я сам мог бы воссоздать из наследия человечества, оставшись один (или с группой товарищей) на равнодушной и спокойной земле, отдыхающей после перенаселения? Огонь? – ну, может быть огонь мы с грехом пополам получили бы. Хижину и очаг, - вероятно. Электричество? – может быть. Обработку металлов, - уже вряд ли. То есть на самом деле на протяжении одного поколения все достижения нашей цивилизации, все то, что мы считаем обычным и безусловным, наши знания, умения, навыки, впаренные средним политехническим образованием, при неудачном стечении обстоятельств полетят в тартарары. Скажем, останется пять гуманитариев и один программист. И что они станут делать? Вспоминать Иоаханна Скотта Эуригену и исполнять хором былины исчезнувших народов, - в лучшем случае. Да, на баркасах у поморов всегда пел сказитель. Его брали в артель, и он имел свою долю. Но ведь остальные-то уходили в море мореходами и рыбаками, а те, что оставались, были земледельцами, пастухами и воинами. Наш цифровой мир заставил забыть о первородной магии корневых дел и занятий. Возвращение к ним выглядело бы искусственно. Но то, что цивилизацию мы воспринимаем как вторую природу, уже готово сыграть с нами дурную шутку.



12

Мой любимый хиппизм все-таки был скольжением по волнам цивилизации. Мы отлично ездили автостопом, расширяли сознание, обходились без еды, выходили через тайгу на трассу, проходили перевалы, объяснялись с людьми, не знающими никакого языка, кроме курдского или даргинского, но все наши ништяки были подобраны на пиршественных столах больших городов и широких пляжей. Мэнсон устроил свою коммуну в пустыне, но рядом роскошествовала Калифорния. Впрочем, что я опять о Мэнсоне? Отрабатываю карму Аркаши Славоросова, списавшего с этого поп-культурного персонажа всех своих странных святых. Я не любил Мэнсона, - когда-то я об этом уже писал, - особенно в те годы, когда следовало его любить по разнарядке бунта. Но чем дольше я копчу это небо, тем чаще он приходит мне на ум. Как-то он поинтересней героев мамлеевских «Шатунов», на которых лежит дурная печать русской интеллигентности. Мистические какие-то там поиски. Куда девается душа после смерти? А куда ей деваться?

Мэнсон об этом не думал. Он сразу знал.

Тут я прочитал в интернете новость, что какая-то американская девчонка только что вышла замуж за икону бунта, этого старика, и пришел в восторг. «Во, судьба!» - подумал. Настя возмутилась: «И что ты, блин, на нем зациклился? Беременную девочку убили, раз. Хорошую подругу хорошего человека, два…»

Что я скажу ей в ответ? Мэнсон не заслуживает (чего?) – да ничего он не заслуживает. Он не Джим и не Джон (я пишу этот текст 9 декабря рано утром), он – Чарли. Но в те дни, когда мы терпеть не могли упоминавшийся стих Бродского, нас тошнило ото всего литературного, филологического, умственного и неестественного. От театра, - как сказал бы Ги Дебор. От мира скрытых цитат и повторений, заимствований и тонкой иронии, который так любит литературная среда, интеллектуальная элита, космополитическая богема и пр и др.

От показной усталости и привычного цинизма, художественных экспериментов и надутых щек тупых образованцев нас рвало прочь. И Чарли, - сын алкоголички, все детство по колониям, - и все же прорвавшийся к гитаре, пустыне, красоткам, к своей вере и своей мистике, - был своего рода путевым знаком. Искореженным, уродливым, опасным. Тем лучше, если так.

…Ничего не поделаешь. Шэрон Тайт и самого Поланского, а также других жертв и жертвователей этой цивилизации, очень жаль. У них были надежды, часть из них реализовалась, часть схлопнулась.



13

Липницкий, Троицкий и собиравшаяся вокруг них большая московская рок-н-ролльная компания – славные ребятки. Кто-то из них в конце 80-х годов жил в кооперативе Большого театра, на углу Каретного и Садового кольца. Хорошая большая московская интеллигентско-буржуйская квартира. Номенклатура в общем. Я как раз работал в этом доме - в одном из его подъездов - вахтером, и был шапочно со всеми знаком. Но они меня не очень интересовали, казались слишком в своей теме…

Парни собирались, слушали музыку, бухали, может быть даже покуривали травку. А вместе со мной, причем в том же подъезде, что и эти мужчины, трудился Даник Каменский, друг моей юности, московский хиппи и городской тусовщик. «Настоящий», как мы тогда понимали. То есть не школьник из хорошей семьи, отправившийся в кафе Аромат в купленных на 100 рублей из маминой зарплаты фирменных джинсах, а действительно паренек с окраины, которого судьба вытолкнула в город. Центровой, стритовый. Даник, кстати, носил в сумке то Ветхий Завет, то Гельвеция, то Вольтера, и был, на самом деле, совсем не прост. Но город он прошил насквозь, и у города для него не существовало секретов. К тому же тылов никаких, если с ним что случалось, некому его было защитить. Кроме друзей, конечно. Ни высокопоставленных родственников, ни связей в ментах…

Время, которое я описываю – совсем не детство и даже не юность. Кому-то было больше тридцати, кому-то чуть меньше. Чувствовали себя, конечно, очень молодо, но не в этом суть. Контркультурные люди почти не стареют.

По характеру своему Даник говорлив, настойчив, отвязен, и, главное, на него не существует управы. То есть, если его раззадорить, его несет. Не то, чтоб он кого-то обижал, оскорблял там или опускал, но, - никакой политикл коррекшн - с языка слетало такое, что у собеседника отвисала челюсть. И, самое главное, он делал все то, о чем парни рок-н-ролльщики читали, слышали; он был тем, чем они так жадно интересовались, чему подражали. Только тут, на месте, у нас. Своего рода русский Нил Кэссиди, так и не дождавшийся Керуака.

И однажды он попал в эту «буржуйскую» квартиру. Уж не знаю, как оно случилось, то ли он принес им травы, то ли что покрепче, то ли просто чайку зазвали попить. Но Бог ты мой, как они его испугались. Как слезно просили, чтоб больше никогда, ни при каких обстоятельствах, а если вдруг, чтоб звонили и спасали. А то еще менты заинтересуются, за таким же, сами понимаете, менты косяками ходят. Им-то неприятностей не надо, у них свои проблемы, с гебухой.

С гебухой, - мы это понимали. С гебухой, - это было всерьез.

…Как ни крути, общение не за-ла-ди-лось. Мне было смешно. Я ведь и сам когда-то считался хорошим мальчиком. Мама – востоковед, отец – переводчик. Меня в роддоме акушерка, когда первый раз на руки взяла, обозвала: вылитый профессор. А одна из первых подруг пыталась оскорбить, когда мы поссорились, - мне тогда только исполнилось пятнадцать. У тебя, - кричала, - печать благополучия на лице. Так оно и было, вероятно.

Но ничего. Кажется, с этим делом я справился…


9 декабря 2014 года
Кастоправда
>