Зацепило?
Поделись!

Мы потерянные абоненты


Препринт рассказа, готовящегося к публикации в следующем номере "Рижского альманаха" под редакцией Серегея Морейно. Тема номера — "Время".



Вот уже второй день смотрю с досадой и любопытством, как цветок индигово-пурпурной матричной жижи медленно распускается по трещинам экранчика моего мобильного— и меня то нервически подташнивает, то накрывает небесное чувство освобождения — влёт. Захватывает упоительное чувство возвращения к реальности — когда ты больше не на связи.

Современные коммуникации — такие диктаторные, такие ревнивые, удушливо-заботливые. Люди все больше превращаются в назойливых хлопотливых телефонных роботов. Они волнуются, они пугаются, они гневаются, если абонент недоступен. Недоступен — значит пропал, замерз, заболел смертельно, попал под раздачу судьбы — дтп, фсб, сдвг, пцр, рпц, ftw.... Или того хуже — абонент говнюк и скользкий тип, коли не на связи, не жмет кнопочку вовремя.

Попробуй, пропади на несколько деньков из доступа! Такое порой начинается! Вот, на днях в фб полетели ко мне «перепосты» с фото пропавших прихиппованных молодых ребят, которых активно искали с помощью соцсетей родственники, друзья, знакомые. Выяснились подробности: студенты уехали в солнечно-мандариновую Абхазию отдыхать и 4 дня не выходили на связь с благословенных земель Нового Афона. 4 дня нет в сети, целых 4 дня вне доступа! Это же уму непостижимо, как они смели позволить себе такое — отпасть со связи на целых 4 дня!!!

Такое ощущение, что в эту клаустрофобную, вязкую эпоху, куда мы, видимо, незаметно перескочили, люди в ускоренном темпе занимаются одним делом — самозабвением. И все же если поднапрячься, смутно припоминается, что существовали какие-то иные расклады. Люди не стремились, держась за маленькую коробочку со связью и связями, как за джойстик, управляющий игрой, контролировать ежеминутно то, что в понимании индивидуума есть его жизнь.

Скажем, в «досотовую эру» все мои друзья-путешественники, кто на поезде, кто на машине, кто автостопом, запросто назначали стрелки друг другу в разных городах и странах, и, как ни странно, без телефонов легко встречали друг друга в незнакомом городе... Оставляли записки на почтамте до востребования, ждали в неизвестности, потягиваясь на солнышке, поеживаясь на ветру, не впадая в тревожность, а если не дожидались, припрятывали «на видном месте» послание на обрывке бумажки или открытку с дальнейшими координатами, планами и стрелками. Я точно помню, как одну такую записку вынула из клумбы у фонтана, когда мы с другом опоздали на стрелку в Стамбуле на 2 дня, а товарищ догадался оставить нам координаты своего мотеля в клумбе. Так была устроена логистика вольно путешествующих: у друга не было сомнений, что мы непременно заглянем в клумбу на месте встречи, и оказался прав. Мы легко нашлись в тот же вечер или на другой день, не помню уже подробности...

Что же до звонков домой, родне, то люди в конце 20-го века, пожалуй, были эмоционально выдержанней, дисциплинированней. Мало кто требовал ежечасных отчетов о жизни по телефонной связи— ни от детей, ни от возлюбленных, ни от деловых партнеров... Никто никому ежедневно не наяривал по мелочам. Душнилы были редкостью. Из пионерлагеря от ребенка домой звонок — раз в смену, и то не факт. С югов родители сыну-студенту, оставшемуся на сессии, писали максимум телеграммку, отзванивались, ну, раз в неделю или раз в две. Куда реже получалось отзваниваться, если странствуешь автостопом. Мир не мыслился таким смертельно опасным местом, как в 20-ые 21-го. В «досотовое время» степень доверия к творящемуся вокруг была куда выше, даже по самым общепринятым меркам, люди по большей части были «не на связи», и никого это не страшило, паника не закипала, если не было возможности позвонить. Ситуация «я буду на телефоне, жду звонка» считалась чем-то исключительным, подчеркивалась, как нечто из ряда вон.

Потерявшиеся на днях в Абхазии ребята быстро нашлись, конечно. Разумеется, загуляли в каком-то кемпинге, телефоны разрядились, связь упала... Под постом с их фотками пролистала самые неожиданные версии, включая пространные комментарии об «опасной стране с опасными жителями, где туристы пропадают». Читаю и думаю: До чего неприятная эпоха, куда ж мы вляпались! откуда столько страха? И сразу вспомнила, что я-то как раз это проходила, я-то знаю как теряются люди в Абхазии. А дело было так.


Как-то меня и всю нашу веселую компанию вместе с палатками и всем скарбом в пять утра поднял и настойчиво увлек с озера Рица к себе в далекую высокогорную хижину местный егерь Замбик, жилистый и усатый, более похожий на мексиканца скорее, чем на кавказского горца. Он заметно прихрамывал, из-за пулевого ранения нога, вся в мелких глубоких шрамах, не вполне его слушалась. Что не мешало ему прыгать по камням, как косуля, перехватив через плечо захваченного заложника — один из наших рюкзаков, чтоб мы не передумали следовать за ним по крутой тропе бесконечно вверх по течению грохочущей реки с перекатами. После войны прошло, наверно уже лет 7, но следы боев еще читались повсюду. На очередном перекате Замбик остановился и указал на расщелину: «Вчера я здесь нашел склад с оружием. Хотел забрать себе, но передумал, слишком много гранат было и мин, отдал на пост военным».

Часа через полтора мы уже осматривали егерские угодья, — айва, лимонные, апельсиновые деревья, персиковые молодняки, алыча, заросли ежевики, двухэтажный узкий домик, набитый трофеями с разрушенной сталинской дачи, летняя кухня с коптильней, на огне уже вовсю кипел огромный чан с мамалыгой... Напротив кухни под деревами вдоль реки — парил необъятный стол и длинные лавки. На четыре дня стол превратился в плот, или корабль, с которого, как нам в какой-то момент показалось, практически невозможно было сойти. Замбик рассадил нас как дорогих гостей, из-за кустов нарисовался его племянник с ведром чачи и ведром ледяной речной воды в мощных ручищах. Я бросила взгляд на часы, висевшие на стволе дерева: 7 утра. И понеслось.

С короткими перерывами на сон, мы дружно жарили сыр, пили чачу, подливая в стаканы из ведер, поставленных на ледяной ручеек, протекавший через сад, славили местных богов, смотрели, как Замбик палит из «Калашникова» ввысь, девушки варили мамалыгу, парни ловили разбежавшихся коров, все спасались от похмелья, лежа в ледяной реке, засыпали на железных кроватях под яблонями среди вороха старых выпусков «спид-инфо», играли на коньяк в футбол, коньяк лился рекой (кажется поэтому мы пропустили назначенную стрелку в Туапсе с другими товарищами), затем спасались от гостеприимнейшего плена, буквально делали ноги от горных духов в сторону побережья, бежали и не могли сосчитать точное количество дней, проведенных в садах у егеря в беспрерывном славословии застолий с чачачерпием.

Внизу, у моря, мы осмотрелись, и местные люди показались нам куда более сдержанными и не такими настойчиво дружелюбными, как люди гор, но, оказалось, это было все лишь первое впечатление. Спустившись, мы сразу же угодили в полицию, но нас взяли лишь из любопытства, — поглазеть на белобрысых волосатых мужиков и девок, что вздумали купаться топлесс в центре города под окнами полиции. Повертели документы, приоткрыли один из рюкзаков, щедро угостили длинными турецкими сигаретами и отправили, как благородных донов (под конвоем разновозрастных детишек), к некому авторитетному «дядюшке Мико, который нас поселит». А дядюшка Мико, как будто нас с утра ждал: всех страждущих щедро напоил на дорогу домашним белым и отвел нас к тетушке Августе в кафе у озерца с лебедями и домашней ароматной долмой. Августа отправила нас к своей дочке Саиде — бывшей военной медсестре. Та весело посмотрела на нас и повела в огромный старинный грузинский дом — послевоенный трофей ее семьи, позже проданный за копейки одному известному московскому тележурналисту. За все про все с 8 человек взяли дня за 4 рублей 500, — смешная символическая сумма за невероятные десятикомнатные хоромы с библиотекой и винным погребком.

Из дома сквозь сад тянулся увитый вечнозелеными лианами коридорчик, который оканчивался винтовой лесенкой, ведущей на пляж. Необъятный орех был выше конька крыши, вдоль всего дома пышно благоухали заросли цветов, а в сердце сада сиял огромный покрытый лазурной мозаикой круглый стол, куда каждый вечер набивалась разная родня Саиды, — дядья, сестры, племяшки, — все хотели познакомиться, поговорить, посидеть с нами. Каждый новоявленный гость привозил свое домашнее вино, угощения и истории. Первый бокал поднимали за Бога, второй — за землю, третий — за друзей, точнее — «за тех, кто о нас без нас говорит хорошо». В промежутках между длинными тостами-беседами слышались охи и вздохи из-за угла дома. Это Саида тайком ругала своего нового ухажера, молчаливого Гурама, а тот, чтобы женщина помолчала, пытался поцеловать ее. Ближе к ночи один из мужчин семьи с едва заметной кривоватой улыбочкой — на губе у него был шрам от осколочного снаряда, рассказывал о своем молодом банковском бизнесе, спрашивал нас, что кто знает про валютные операции, намекал, сколько у него оружия в подполе и как оно может еще пригодиться (пройдет два года, и этого широкоплечего зеленоглазого парня с тигриной улыбочкой застрелят у родного подъезда).

Утром Саида с выводком малышей, мы давно запутались, чьи именно это были дети, тащила нас в местный музей, затем на водопады, потом болеть за местную футбольную команду на стадиончик со следами пуль на ограждениях. Затем неутомимая Саида, работавшая в госпитале, разбитом во время войны в Новоафонском монастыре, вела нас тайными тропами к его святым стенам цвета солнца, показывала и рассказывала, где здесь были бои и что за всю войну ни одна пуля не попала в монастырские стены...

Она стала вдовой в первый же день войны. Ей было тогда двадцать с копейками, на свет только появился грудной малыш, муж разок успел понянчить его на прощанье.... Она подвязала грудь, чтобы молоко не брызгало на раненых, отдала ребенка старшей сестре с мамой Августой и ушла на фронт медсестрой.

В отличие от других родственниц, интеллигентных и благообразных, низенькая фигуристая рыжая Саида пила, курила, могла по-мужицки матюгнуться, у нее были огромные вострые светлые глаза, точеный идеально прямой нос, красиво очерченный пухлый рот. Двигалась она стремительно, походка была пружинистая, как у пацаненка, под укороченной пестрой майкой в такт бурной жестикуляции бесконечно волновались огромные шары в кружевном белье. В статусе вдовы и военной медсестры ей после войны в городе было дозволено практически все: курить на улице и при старших, идти на работу подшофе, одеваться, как подросток, менять возлюбленных без риска для репутации «уважаемой женщины из достойной новоафонской семьи заслуженного художника Республики». Она могла повышать голос на улице, переругиваться с ветеранами войны, толкать знакомых мужиков при встрече кулаками в плечо, дразнить их, трехэтажно и похабненько шутить с бывшими вояками, желая здоровья их женам. Мужики ласково улыбались в ответ: «Сайка! Сайка! Ты что такая злая, сестричка! Сайка! Сестра! Где твой Гурам? Денег тебе привез и запил небось? Надоест алкаш, ко мне приходи, Сай, замуж приходи, за племянника выдам»- «Хуй те в рот, козоебы твои племяши!»- с грохотом осекала она бородатого великана, целуя его в щеку. На прощанье мужики большими руками почтительно обнимали Сайку-сестренку, свою обожаемую чертовку -многим она перевязывала раны, многим не дала умереть.

Мы шли, как завороженные за Саидой следом, она вела нас в гости к маме Августе. По дороге какие-то люди ее то и дело окликивали из-за заборов, из тенистой темени густых вечнозеленых садов протягивались руки со свертками, детям в карманы сыпался изюм, невидимые за персиковыми и мандариновыми деревьями женщины просили Саиду передать привет Августе и дядюшке, тетушке и бабушке. В стайке малышей то прибывало, то убывало. Какие-то женщины вынесли два ведра винограда, сгорбленная старушка и ее взрослые дочери вышли поприветствовать Саиду, детей и нас на пороге своей торговой лавочки. Из под-прилавка старушка всучила нам бутылку самодельной чачи — как мы потом узнали, лучшей в городе. Из-за калиток то и дело выбегали все новые и новые дети, они, как птички, легонько салили ладонями всех нас, но прежде всего, Саиду, и под ее добродушные окрики, счастливо взвизгнув, разбегались врассыпную.

Вечером, в темноте сада Саида словно светилась, ей было уже под тридцать, но она мало по поведению и наивным речам отличалась от школьницы средних классов. Мы попивали до глубокой ночи вино с Саидиным другом - молчаливым Гурамом, который был не то снайпером, не то пулеметчиком в войну, одним из защитников Ткварчели, той самой горной долины, где год шли крайне ожесточенные бои, и теперь вся центральная улица там превращена в бесконечное кладбище. Гурам улыбался в свежеподбритые, причесанные усы, а раскатистый смех Сайки сбивал с айвовых веток сонных птиц, раздвигал тучные душные облака, пригонял с моря свежего бриза. В лампе сгорел светлячок, и она вдруг потухла. Мы сидели в полной темноте. Часть народу задремывала с бокалами в руках, я тихонько перебирала струны гитары.

В тот вечер я сочинила песню-мантру, памяти Грузино-Абхазской войны. Я тихонько ее напевала, чтобы не забыть мотив. В припев я взяла знаменитое «Орайда-райда». Лицо Саиды — в свете почти полной луны вдруг совершенно преобразилось, — черты смягчились и утончились, мальчиковые кривляния и ужимки куда-то полностью схлынули, еще миг назад она щебетала без умолку обо всех сплетнях, что видела и слышала за день сегодняшний. Как вдруг — она противоестественно смолкла. Я всегда плохо играла на гитаре, и поэтому как могла, старалась компенсировать эту инвалидность звучанием голоса, которым управляла довольно уверенно. Но в темноте пальцы совсем не попадали по нужным струнам, а голос мой, запевая гимн, посвященный мертвым воинам, невольно дрожал, так что песня звучала хоть и тихо, но совсем паршиво, как мне показалось. Как вдруг услышала, что кто-то стал тихо подпевать «Орайда-райда» — низким, с нежной хрипотцой голосом. Это пела Саида. Она внимательно слушала и пела со мной. Прошло столько лет, песня давно забылась, ни слов, ни мелодии не сохранилось в памяти. Но я хорошо помню, что произошло, когда я допела свой гимн. Саида протянула мне вина, мы молча выпили, из разных углов стола доносилось дружное посапывание — все были истомлены дневными походами и вечерним застольем...

«Знаешь, Настя, я могу рассказать тебе много чего такого, что случилось в войну. На две книги хватит. В десять ручьев. — Она помолчала, подбирая аккуратно точные слова, - Моя сестра старшая Наташа, она образованная, умеет хорошо рассказывать, красиво... А я нет. Я так не умею. Я говорю, как придется, не так культурно.. Но, ты знаешь, что я тебе скажу, Настя, с первого дня войны я была там и видела все, мальчиков всех наших много помню и до последнего выстрела я там... Мне есть, что рассказать. Но я еще не могу говорить, Настюш. Время, наверно, еще не поспело. Вот через семь лет приедешь, да? Я тебе все расскажу» - тихо сказала она мне в ту ночь. А потом она снова смеялась, шумела и била кулаком в плечо своему ухажеру, пока молчаливый Гурам не повлек ее куда-то в гущи прибрежных садов. Поднялся ветер, открылись звезды, и Новый Афон погрузился необъятное безвременье....

Что произошло семь лет спустя, съездила ли я в Абхазию к Саиде, об этом — в другой раз. Сейчас, пожалуй, стоит мне встать и выйти пройтись на припорошенное крылечко, глянуть на бегущую луну, покурить на ветерке. Вдохнуть, выдохнуть, подумать о Сайке. Подумать, обо всех нас, о потерянных, растерянных абонентах доступных и недоступных, как никогда.

декабрь
2021