Зацепило?
Поделись!

Палец на перемотке-97

Памяти Бори Раскольникова

Я резко останавливалась посреди улицы и яростно черкала в блокнот, повинуясь внутреннему даймону, — так я нарекла разночастотные голоса в голове. Замирала как вкопанная с удочкой в потоке людской фауны и флоры, — этими подножными источниками антропического и божьего вдохновения я пользовалась жадно, без разбору. Ходила очень быстро, лихорадочно скуривая зажатые в углу рта сигаретки, точно они были короткими и эффективными фитилями бомб, детонирующих в печенке. Бежала и вдруг зависала над мутным пейзажем. Рылась в прожорливой сумке, извлекала жуткого вида бумажки и погружалась в незримые бездны бездн, не сильно волнуясь о внешнем. Я была счастливым выродком, фриком, не замороченным на социофобиях, прошлом и будущем. Мало ли нас, потерянных, скопилось в том городе в то время? Этого я не знала и ни на что не надеялась. Как бактерия бредет навстречу бессмертию, так и я смешивалась с толщами полиса, живыми и не живыми субстратами, и весь этот гипертекст добавлял мне наглости и священного безумия в легкой форме. Тельце несло взрывной волной — от Лермонтовской до Новокузнецкой, от Курской до Павелецкой, по привокзальным докам и городским задницам. Иногда меня выносило на Крымский мост, где я останавливалась с сигареткой-другой, смотреть на худые воды московского Стикса. По закону подлости сразу же вырастал какой-нибудь стрёмный мужик в кожаном пальто и пытался спасти меня — то от самоубийства, то от вселенского недотраха.

Однажды на мосту очередной мужик в кожаном пальто вообще меня удивил. Был он точно такой, как и все мужики в кожаном пальто, родом из Н-ской губернии, кто бы мне сказал какой, но уверена, там они пачками прямо из-под земли выскакивают. Садятся на поезд, въезжают в священное лоно Мокши и рыщут по Садовому Кольцу. Вероятно, их затягивает паучья магия колец, они — ее слепые адепты, зомбопаучата, идущие на запах живой плоти... Он просто подкрался из-за спины, перекинул себе через плечо. И быстро понес, как демон из пазолиньевских ночей. Он спустил меня на землю подальше от парапета и осмотрел на предмет гендерной годности. А было её не так много: панковские ботинки, секондхэндовская английская куртка-шкурка, снятая, скорее всего, с единорога, немодно рваное джинсовое колено, волосы дыбом и отсутствие макияжа...

И все же предложил немедленно зажениться. Он был абсолютно серьезен и уверен, что спас девицу посреди ночи от гибельного падения в реку. Дескать, несостоявшаяся утопленница по сценарию принадлежит спасителю, без вариантов. Но в кулаке у меня была жалкая бумажка, вместо трех, в испуге оброненных в вонючую реку, и острая такая ручка. Ручка — болид с утяжелителем на колпачке в виде пацифика. Недолго думая, я воткнула ему её в глаз, послышался пренеприятный хруст лопающегося хитина, как будто давишь тапкой таракана. Его паучья зомбоприрода немедленно начала трансформироваться в более наглядную. Он упал на свои восемь тонких лапок и покатился с тротуара в щель между домами. А я с наслаждением еще минут пять пинала его под зад, пока что-то стоящее не отвлекло мой ум.

Шли месяцы, ноги несли меня, а голова парила над землей. Острые шипы садов-привидений у пустыря на Покровке и на Земляном валу больно били по лицу. Прозрачные садовники, походившие на двухметровых богомолов, махали клешнями с крыш пролетавших мимо троллейбусов, я же незаметно делала им неказистый книксен. От переулков и дворов в ноздри шибало старческим зловонием. Так, думала я, пахнет все бестолковое и промотанное, отжившее и слабоумное, в местной каталажке, в этом худом мирке. Нафталин и растительный жир, владимирский централ и офисы с дорогой мочой, денатуратный виски и картофельные чипсы, бычки в томатном соусе и отдающие клубникой презервативы. Следы жизни. Недоеденная биомассой биомасса. Как нетронутая жратва на дорогом фуршете, недопитое бухло, жлобское и не востребованное жлобами, изначально ни единому хорошему человеку не предназначенное, подлое по своей природе, гнилостно-омерзительное по истечению срока жизни...

По крайней мере, так я думала о разраставшемся вокруг капитализме.

Я останавливалась и пробовала на вкус агатовое стекло новеньких торговых центров, вставших, как гробы на попа, вместо спиленных особняков.

Я лизала их, и на языке начинали плясать низкочастотные волны алчности — психотропное оружие толстосумов. Смысл тонул в железобетонном всхлипе монструозного дитя, который был голоден и ждал, когда откроется торжище, чтобы насосаться свеженькими похотливыми покупателями грез. Гнуснее этого скулежа не было ничего. Но я все равно доставала лезвие и аккуратно выцарапывала заслышанную песнь у себя на коленке.

В то время я часто сбегала из студенческой общаги. Пока юноши и девушки, разбившись на пары, репетировали свое будущее трудовое ярмо и регламентированные совокупления, меня сносило за лучиками рок-н-ролла, рассеянными в пространстве — наощупь, автоматически, пальцем в небо. В городе, перенабитом призраками убиенных красногвардейцев и бизнесменов, мне очень хотелось поговорить с кем-нибудь в темноте. Я ехала в Замоскворечье и часами просиживала на ступеньках в парадняке нежилого дома, где таился полуподпольный ночной клуб. Завязывала узелки на волосах, подбирая такие словосочетания, от которых волосы вставали дыбом и начинало пахнуть драконьим выхлопом.

Чиркала зажигалкой и вызывала льва. Приходила львица, и от нее пахло африканской луной. Чиркала зажигалкой — и приходили мертвецы. Они шли и шли — взявшись за руки по двое, по трое, впятером, вереницей, и шептали в ухо тарабарщину, щекоча губами ушную раковину. Некоторые почему-то дарили мне красные цветы, сорванные на дне реки Медведицы. Я снова высекала огонь, и мертвецы разлетались, словно моль.

Наконец железная дверь клуба со скрипом отодвигалась, из-за нее вырастал голоногий светловолосый великан с фонариком. Он направлял луч прямо в глаз, будто ждал, что я все-таки растворюсь в его свете, как в кислоте. «Блин, как денег хочется! — вместо приветствия говорил он куда-то в бок. Пускал же всех знакомых бесплатно, а некоторым, с виду особо голодным, вручал горячий тост с табаско. — Надо позвонить Агузаровой, пока она снова не уе... ла в свой LA!» — добавлял он и шел к тяжелому красному телефону, давно вырубленному за неуплату.

Я сочувственно кивала и шла в шахматную комнату.

Там за глотком водки из пластикового стаканчика следовал антиинтеллектуальный, так умеют только художники, веселый разбор изобразительного искусства. Я устраивалась в дальнем углу, зажигала свечу и доставала записную книжку, мне казалось, я была на грани расшифровки небесных иероглифов, списанных с подмосковного неба в прошлую пятницу. Но тут подходили желающие сыграть партийку, а запускать пальцы в расстегнутую ширинку шахматного визави, было, пожалуй, веселей, чем закорючки в блокноте.

Ближе к полуночи начинались мозгодробильные танцульки у давно пробитых гигантских динамиков. В этой люминесцентной темноте любая пылинка на одежде превращалась в орды крохотных сообщников. Казалось, каждый грязный закуток данспола, каждая прошмыгнувшая крыса между ногами танцующих, каждый несдержанный вскрик в потемках, — все утверждало нарядное и наглое торжество юных. Словно бытие в осаде, — на стены все лезут и лезут серые карлики и черноголовые упыри с уколами смерти, можно еще продержаться и дать отпор, но надолго ли нас хватит?

За поцелуями посткоитус и тройными объятиями при выходе из уборной я вдруг срывалась и мчала к выходу... Всего лишь для того, чтоб черкануть пару слов на обороте ладони в подворотне. Бывало, срисовывала иероглиф, зажатый между вспухшими облаками, старательно выводила его на асфальте тяжелым каблуком. Или выписывала на сугробе тонкой струйкой кое-чье имя, круто расширяя собственные представления о возможностях своего вне-хуевого тела.

«Такие, как ты бросаются с 6 этажа, зажав в подмышке том Достоевского», — шептали в унисон зеленоглазая и ее парень, приобняв меня в подвале не помню какого андеграундного театра. «Какого именно томика?», — улыбалась я, и их общее предложение остаться порепетировать до конца недели, казалось мне не таким уж и бредом. Намагниченные, мы спускались в подземелья, метровагон трясло, и нас тоже потряхивало. Зеленоглазая и ее низкорослый джазмен были гиперактивны, секс-одержимы, маниакально-импульсивны и говорили вместе до 200 слов в минуту. Мы были очень близки в те пару дней существования нашего импровизированного театра. Странно, а сейчас я уже не узнаю зеленоглазую в лицо. Хоть ее имя мелькает на общих выставках, в богемной тусовке. Но хорошо помню, как мы, раздевшись догола, вырезали ножницами дивные платья из прозрачной кальки, отороченные фаллосообразными рисунками. Как призывно, не по-лесбийски сосредоточенно, лизали друг другу сонные артерии и лимфы, напяливали прозрачные наряды и бежали в магазин за вином и одним апельсином. Вместо плащей, едва прикрывавших девичий срам, на нас развевались тонкие косы шелковых платков. А чтобы перфоманс не остался незамеченным, с балкона нас провожал и приветствовал звук трубы...

Как-то я мчалась домой к матери, надеясь найти нечто съедобное в холодильнике, стоявшем поверх руин брака с моим отцом. Там же, на руинах, еще покоился вечно включенный телевизор. К счастью, на набережной гостиницы Балчуг, в канавке, меня ждали 100 баксов, оброненных пьяным туристом. Сунув находку в пустой карман, поспешила к художнику Груману, тому самому, чьи картины были немного скудней, чем его эзотерический треп и умение уходить в отрыв — по-детски безответственный. На кухне было битком, мы пили бесконечный чай вприкуску с легкими психотропными примесями и молча слушали новоприбывшего охотничка за славой «из европ». Берлинская маечка, болтовня о визуализации постсоветских фобий, о советском космосе обнаглевшего маленького человека, отлетевшего в картонные небеса, обретали новый вес и ритмично наматывались на конец 90-х, царивших за окном, с лопнувшей форточкой на боку.

«Искусство — это поэтизация рутины, от которой всех тянет блевать», — напирал арт-мен, Груман в ответ показывал ему хуй, свежеизмазанный красной краской, на краску тотчас же налипал гусиный пух от взрезанных подушек. «Искусство — это мистерия, откуда изгнали жрецов, остались одни шуты», — парировал тонкий и длинноглазый бисексуал, он старательно клеил берлинского задавалу и на всякий случай меня — как единственную девушку в кухне, заваленной велосипедными рулями и железными трубками. Устав от переизбытка непризнанных гениев на квадратный метр, мы дружно стали раскачивать узкую тахту, на которой сидели. Наконец она поддалась и с треском рухнула, прихватив за собой книжный стеллаж, а к соседям покатились банки с вареньем через дыру в полу.

Пока вылавливали из подпола варенье, документалист по кличке Шурави, который выглядел старше всех, тихонько сказал мне: «Только 2 процента солдат всерьез целятся в противника, половина стреляют тупо мимо, остальные вообще не стреляют на самом деле», — он служил в Афганистане, потом долго слезал с героина, а теперь мечтал податься в Иностранный легион.

Не успели мы снова заварить свежего чая, как пришла старушка в детсадовом платьице с безглазой куклой в обнимку и захныкала: давно пора доснимать кино к юбилею Пушкина. Я села перед камерой и стала читать стихи кукле, но старушка то и дело порывалась стукнуть кулаком оператора, а тот ловко уворачивался и хихикал. Тут кто-то пролил воду на провода, завоняло проводкой, и свет вырубило во всем квартале.

Меня вынесло на улицу. Ноги боролись с гравитацией, а голова парила над землей, задевая ветви невидимых дерев, срубленных еще при Горбачеве.

Парящая голова исторгала углекислый газ, сбрасывала слова, как кукушка яйца — в чужие гнезда, как живучий не-тронь-меня — своих скачущих детей, как самолет — дурацкие письма счастья, начиненные радиацией.

Голова летела миллиарды лет. Точнее пару минут. Не суть, ведь за время странствий она повстречала множество таких же голов, ронявших на землю невесть что. Она усвоила несколько простых правил. Никогда не лезть с вопросами. Не пытаться ничего понять. Лететь и останавливаться там, где никто не ждет остановки. Ведь вопросы и понимание — одна сплошная канцелярщина, которой занимаются странные люди в кабинетах, совсем нет времени объясняться с ними. Летящие головы должны летать, а слова — падать и превращаться.