Зацепило?
Поделись!

Одиннадцатое сентября

11 сентября чего только не празднуют! Припоминают: убийство Альенде военными Пиночета, усекновение головы Иоанна Предтечи, всероссийский день трезвости, падение башен из пророческой песни французского шансонье Адамо... В Питере весь вечер бьют салют, возможно, в честь чего-то из вышеупомянутых.

Я же вспоминаю свою бабушку, Елизавету. У нее 11-го сентября день рождения. Я ее любила. Характер был у нее непростой, тяжелый на поворотах, но всё до поры до времени компенсировалось врожденной веселостью, задорностью, широтой... Она умело хейтила всех, кто под руку попадется, если была не в духе, особенно доставалось мужикам. Деревенских соседок она тоже троллила, но как-то мягче и снисходительней. Больше всего влетало муженьку, то есть дедушке, и зятю — моему отцу, они оба часто оказывались под ее тяжелой артиллерией, разящим огнем, синем пламенем бабской бытовой ярости. А если находились у них защитники — доставалось всем. Кроме любимых внученек — ни одна склока не касалась их волосёнков. Внученьки-карапузики, лапшовнички — это святое.

Меня бабушка по-деревенски баловала бесконечно. Например, когда я «мелочь пузатая» была, и колени мои только начинали по-лягушачьи торчать из медного таза, попросила деда построить для меня вольер в саду. Деда Коля — столяр от бога, краснодеревщик-самородок, бывало, на заказ парторгам винтовую лестницу ставил без чертежей. На одну из таких получек бабушка накупила павлинов и индюков, чтобы их разводить, а не для красоты. Павлины гуляли среди грядок и распускали хвосты, а индюки угрожающе трясли красными бородами. Опасаясь бабьей пилы, деда за день соорудил прочный, без единой задоринки и сучка, тем паче занозы, роскошный загон величиной с бассейн из кино про американский средний класс. Такого фильма бабушка моя тогда еще не видела, правда. Однако, над загоном был водружен огромный разноцветный зонт, а устлан вольер был золотистым песочком. Чтоб я не скучала, ко мне подселили ежонка и черепаху. Бабуля на огороде и за скотиной ухаживает, поет, а я ежа на черепаху сажаю.

Бабушка любила напевать, то частушки, то нечто народно-лирическое. «Вот залетка к нам приехал...» или «Коля-Коля-Николай, сиди дома не гуляй». В молодости она играла на балалайке и даже где-то с частушками выступала. С балалайкой я бабушку ни разу не видела, а вот частушек в арсенале у нее было полно. Я знала многие наизусть, хоть и смысла не понимала. Бабушка запевает «не ходи милочек к Светке, лучше загляни к соседкееее!», а я, возясь со своими живыми игрушками — сотоварищами, в ответку кричу: «Пусть в глазах ее ледок, зато мягкий передок!». Как замолчу, не отвечаю — значит песка налопалась. Бабуля тут как тут. Песок из рта повытаскивает, а если наглоталась и вперемешку с соплями песочные пузыри пускаю, умоет до рёва из бочки дождевой водицей большой теплой рукой и ободряюще скажет: «Ничего, полезно!».

Печь в доме была классическая русская с лежанкой и плитой, пироги бабушка пекла редко, зато, если замешивала — так на Маланьину свадьбу. Яйцо по утрам мне полагалось сырое теплое, только из-под несушки. Особое счастье, когда бабушка разрешала самой идти в сумерки курятника и выбрать из сенца пару-тройку теплых пятнистых яиц. В кровати накрывали меня мягкой периной, в комнате из пузатой бочки, приспособленной под ночник, тянуло мочеными яблоками. В окно глядели яблоня и вишни. Ягод бабушка разрешала есть, сколько влезет. Нельзя было только ходить одной за калитку в лес, за это наказывали лежанием в постели и звонком в город родителям из деревенского уличного автомата, чтобы их встревоженные далекие голоса долго трещали мне в ухо через увесистую трубку. Запрещалось строго-настрого тыкать в ульи палкой. Но я все равно тайком проделывала этот фокус, и помню, как умные пчелы по очереди вылетали на меня смотреть, долго совещались и принимали решение меня не кусать. Все остальное было скорее можно, чем нельзя. Главное, чтоб я не путалась под ногами и доедала тарелку щей до конца, «а то жених рябой будет» и все такое.

Хозяйство у бабушки было образцовое, «мичуринское» — как она важно говорила. Казалось, от прикосновения ее рук и палка плодоносила. Все так и пёрло. Клубника сладкая и огромная, как в сказке — в граненый стакан влезало всего две с половиной ягоды, подвязанные патиссоны или кабачки дорастали до земли и поворачивали обратно к солнцу, круто изгибаясь, яблони-груши давали своё с избытком и без отдыху, смородина, крыжовник, малина, вишня и прочее — в изобилии.

Росточку бабушка Лиза была метр пятьдесят или около того. «У меня вона как пятки стираются, совсем маленькая стала». — шутила она каждый раз, встречая меня, подросшую, из города. Волосы ярко каштановые, седину она старательно подкрашивала хной, щеки и нос белила, а губы подводила вишневым цветом — но только выезжая по делам из деревни — на рынок или в магазин или на праздник. Нос у нее был почти аристократичный, идеально прямой, крупный, губы тонкие и длинные, глаза вострые, цепкие и прозрачно зеленели. А когда сердилась на деда — желтели. Как желтизны прибавлялось, дед сразу в засаду, мастерскую или в гараж, громко стучал там молотком, взвизгивал пилой. Через час-другой вылезал из укрытия с невозмутимым видом, не проронив в ответ ни слова, и бабушка утишалась. Чувствовалось, что с 14 лет деда всю войну прошел в белорусских лесах-болотах партизаном, он знал, как выдержать напалм. Гневливое настроение отступало, и бабушка сразу же превращалась в ангела, суперактивного, веселого, щедрого, милосердного.

Соседу-цыгану — ходила помочь со свиноматкой, погорельцам несла одеял и каких-то денег, другому соседу алкоголику, примученному женой — кастрюлю супа, — ни дня не было, чтобы она не хлопотала, помимо хозяйства о ком-то, кто нуждался в помощи. Люди к ней приходили. Плакались, просили денег, совета, такой я ее помню — принимающей гостей, званых-незваных — стол сразу наполнялся угощениями, вареньями в блюдечках, толсто нарезанным салом с солеными огурцами, сковородами с жареной в томате рыбешкой, бутылями с мутной водой. Бабушка суетилась, готовила, с улыбкой приплясывала, а если раздухарится, то могла и ногами запритопывать и звонко захохотать, сверкая глазами. Я когда постарше стала, научилась ловить тона бабушкиной веселости, иногда связанные с ее волшебным «квасом для взрослых», или фруктовой ароматной бражкой, хранимой в банках на террасе, ну или самогоночкой.

Самогонка пряталась капитально, куда-то в огромный шкап. Бабушка самогонку жаловала редко, она была предназначена для мужиков и запиралась на ключ, не считая дедовой заначки в бане. Про заначку бабушка знала, но по-своему уважала «мужскую территорию» и не трогала. Впрочем, ясно припоминаю из далееекого детства сценку, как таки перепрятала и торжественно отправилась встречать деда у калитки (я рядом в ногах, ползаю, восхищенно трогаю ее самострочную разноцветную юбку полусолнце-клеш на широкой резинке). Дед возвращался с завода на велосипеде часа в четыре, смена начиналась в 7 утра. Он был наполовину поляк, похожий на Тихонова, и как всякий Штирлиц — тонкий психолог, а без этого с бабушкой было не выжить. Дед издалека определял настроение бабушки. Семечки грызет, смотрит в сторону леса тревожно, ногой дергает — плохо дело. Будет пилить, до потрохов выедать нутро: «ты дурной, ты сякой, что так долго ехал, небось к своей Люське заезжал, иди к своей Люське вон! (про Люську — это отдельная сага, скорее даже рефрен бабушкино-дедушкиной жизни, кто такая точно выяснить не удалось, но рабочая версия истории имеется). «Почему не привез корм для индоуток, иди чини курятник, иди перекладывай печку, иди пчел пересчитай поименно», — и так далее. А если улыбается, ждет, оправляя юбку — все хорошо, нальет стопочку к ужину. Кумекают вдвоем, перетирают дела, смеются, даже воркуют.

Взрослые веселятся — и у меня на душе солнечно-сладко и почти не хочется к маме. А мама все лето работает, а «в городе адское пекло — проваливается асфальт, бедные, как живете вообще? Выживаете, вон какие тосчие, дохлые!» — бабушка Москву не любила. После работы на заводе в войну, где собирала снаряды, ездила туда считанные разы — на свадьбы, на похороны. Ее родители до революции владели справным домиком на Тульской, у Даниловского рынка, отец — Петр, зажиточный каретный мастер, мать — Домна, ключница в барском доме, любимица барыни. От революции в начале 20-х вместе детьми уехали спасаться в деревню под Рязань, решили разводить лошадей. Бабушка — последний, 12-ый ребенок, родилась уже на рязанщине, «в картошке», как любила она рассказывать. «Матери стыдно было, мол, в возрасте уже, а рожает. Вот она и таилась, пошла в поле рожать, сама пуповину перегрызла, меня в подол и работать дальше», — рассказывала бабуля. Надо отдать должное моему прадеду, мещанину с крепкой «негородской» что ли хваткой: он вовремя сообразил, что лошади — это ошибка, а раскулачивание в деревне еще страшней, чем в городе, он быстро передал конюшню со всем содержимым коллективному хозяйству, хорошую избу тоже пришлось отдать. Началось выживание. Хоть и голодно было, семья выжила, уцелела, в те годы ни один из детей не умер. Мешая фантазии с реальностью про свое детство, бабушка казывала множество баек: про то, как с братом (номер 11) носили калоши одни на двоих и по очереди ходили в них в школу 8 километров через лес (пока дойдешь — все выучишь), и про волков, от которых спаслась, и про медведя, которого оглоблей шуганула... Я эти истории обожала.

Но вернемся к моменту, когда бабушка спрятала дедову заначку и в прекрасном настроении встречала его у калитки в нарядной юбке. Поели, покумекали, перетерли все дела, даже поворковали и разошлись. Бабушка на огород, дед в мастерскую за баню — что-то мастерить. Только дед скрылся за дверью, а бабушка из-за кустов поглядывает, следит. И вправду — только зашел, сразу вышел с инстрУментом типа молотка — и прямиком в баню.

Бабушка (непринужденно):

— Коль, ты куды в баню-то? Топить что ли?

Дедушка (деловито, стараясь не спалиться):

— Да там порожек того, хочу, может, новый сделаю, вон, — показывает на инстрУменты в руке.

Бабушка (тихо хмыкая и хекая):

— Порожек? Давай, давай! Не забудь еще в курятнике настил поправить и провод электрический кинь, темно ночью ходить, надоело спотыкаться, вчера я там навернулась, сломаю голову к чертям собачьим.

— Да сделаю, во раскомандовалась, генеральша, погодь!

— А то! у меня не забалуешь!

Дед скрылся в бане, но тут же выскочил обратно (сохраняя деловитый вид).

— Ну что порожек?

— Да нормальный, ща я его подобью маленько, досточку новую поставлю...

Пока дедушка скрывается в бане, бабушка, напевая, выпалывая то там, то сям сорняки, подбирается к бане поближе. Наконец, ненароком бросает взгляд в окошко, хихикает и грациозно уплывает обратно в грядки.

Времени прошло немало, из бани вышел дед, печальный, даже белоснежную кепку на глаза надвинул поглубже. И стал молча ходить туда-сюда — то в мастерскую зайдет, то в баню вернется, то в подвал спустится, то в гараж сходит.

Бабушка за всем этим исподтишка наблюдала, пока наконец не сжалилась:

— Дед, ты че? Потерял что? Гвозди что ли ищешь. Или молоток? А сама хихикает, мне, малой, подмигивает, точно я ее сообщница. А для меня это прямо-таки честь. И я тоже смотрю на дедушку и хихикаю, хотя не понимаю, что происходит.

Тут деда прорвало. Но он, как и Штирлиц, в любой ситуации оставался краток:

— Эх, вы, бабы!

Плюнул в одуванчики и скрылся в мастерской.

Тут бабушка занырнула рукой в складки юбки, и из преширокого-преглубокого кармана, который доходил у нее аж до колен, вытащила бутылку с мутно-зеленой жидкостью и торжественно понесла деду в мастерскую (я, зачарованная всполохами ландышей и ромашек, движущихся волнами по подолу, следую за бабушкиной юбкой).

— Дед, а дед! — по-девичьи задорно зазвенела бабушка.

— Что, кадриться пришла, старая?

— Пляши давай, старый кобель!

— Во дурная! — заулыбался в ответ дед, принимая в руки заначку.

— Давай, иди уж топить тодда, надо лапшовницу помыть, смотри как вымазалась, родители не узнают, приезжают завтра.

— Завтра!!!? — это мой писк радости.

И затемнение, что дальше в тот вечер было — уже не вспомнить. Детство — оно как череда флэшбеков. Быстро мелькающие кадры, проносящиеся станции с бабушкой: счастливой, улыбающейся, сердитой, смешной, идущей со мной за руку через деревню Самаровку в лес. Самаровка давным-давно стерта с карты Земли, сметена бульдозерами, похоронена вместе с огромным домом и мичуринской клубникой Елизаветы, красавцем домом, построенным дедушкой Николаем. Но это совсем другая история. В ней столько горечи, что в день рождения Елизаветы лучше об этом не вспоминать вовсе. Как-нибудь в другой раз. С днем рождения, бабушка!