Борис Поплавский
Время - река. Человек рождается и окунается в нее с головой, изредка выныривая на поверхность, чтобы перевести дыхание, остановиться, обратить свой слух и свое зрение ввысь.
Молитвы, прозрения, сомнения, страсть, неистовство, - это тот язык, на котором он обращается к небу. Сир и наг, стоит перед Богом и ведет с ним старый, как мир, разговор.
"...Ты же, в юношеской славе своего сомнения, первый вырвался из дому, и тысячи лет назад, рождаясь и умирая, терзал и был терзаем, презирал и был презираем на ледяной неосвещенной половине земли, но в каком гиперборейском великолепии ты возвращаешься... Тихо в христианской голубизне звенит колокол, и с каким удивлением счастья сердце слушает покой весны. И вот так бесы превращаются в христиан, какой фарс, но и какое таинство", - записал русский поэт и писатель Борис Поплавский в своем дневнике февральской ночью в Париже, в 1934 году. Год спустя он умер от передозировки героина, и было ему 32 года.
Может показаться абсурдным, что биографию человека открывают цитатой, вырванной из личного дневника, и датой смерти. Если бы не одно странное, роковое обстоятельство. Всю свою сознательную жизнь поэт, мистик, странник Борис Поплавский как будто бы поддерживал беспрестанный спор, разговор со смертью, с запредельностью. Как одержимый, он протягивал руки, чтобы физически ощутить разделительную полосу между светом и тьмой, точку отсчета, "где Свету уже не хочется быть самим собой, где Смерть зовет его"... Эти мысли не оставляли его ни на минуту. С семнадцати лет он начал вести дневники и записи, часто похожие то на молитвы и прозрения, то на помутнение рассудка вопрошающего Бога, спорящего с Богом, обвиняющего Бога, бросающего ему вызов. И, как это ни парадоксально, именно этим исканиям, озарениям и мистическим экспериментам, записанным неровным мелким почерком, была подчинена его поэзия и вся остальная жизнь.
Борис Поплавский родился в 1903 году в Москве. Прадед с отцовской стороны был польским крестьянином из монастырских крепостных, а с материнской стороны его предки родом из прибалтийских дворян. Родители познакомились в консерватории - талантливая скрипачка и подающий надежды дирижер. Но, несмотря на общность пристрастий к музыке, в семье все как-то не заладилось. Софья Валентиновна пилила мужа и понукала его. Она хотела денег, и только денег. Следуя советам жены, Юлиан Игнатьевич отказался от музыки и занялся более прибыльными предприятиями, связанными с финансовыми операциями. Семья вроде бы процветала, но о гармонии и взаимопонимании говорить было трудно. Все это сказывалось на сыне. Позже, в эмиграции, родители не только не поддерживали его, не давали денег, но вообще постоянно устраивали скандалы, делали быь невыносимым, часто становились главными раздражителями. Увы, так случается. Впрочем, в относительно благополучные дореволюционные годы Борису, как казалось, ничего не угрожало. В 1910-м, вернувшись из Италии в Москву, он поступил во французский лицей Филиппа Нерийского, где увлекался гуманитарными науками и романской культурой. По мере того, как юноша рос, родители, каждый по -своему, влияли на его развитие. Мать, антропософка, дальняя родственница Блаватской и сторонница ее учения, старалась привить сыну устремленность в духовном поиске, жажду самосовершенствования, что по-видимому и легло в основу всех его оккультных изысканий в дальнейшем. От отца же Борис унаследовал атлетическое телосложение, большую физическую силу, тягу к спорту. Так что в Поплавском сомкнулись два берега: один - берег простой, гармоничной чувственной жизни, корнями уходящей к земле, другой - берег страха, шаткой, болезненной мистичности, дезориентации и визионерства.
Революция надломила естественный ход жизни Поплавских, как и тысяч других семей в России. Они сначала перебрались на юг, в Крым, а потом в ХХ году поплыли по традиционному маршруту эмиграции - Константинополь, Париж.
Борис был подготовлен к этому наверное лучше, нежели многие русские юноши. Он был какой-то метафизически чужой: ни к кому не обращаясь, произносил страстные монологи, никогда не снимал черные очки, как Байрон - боксировал, как Йетс - не брезговал оккультными опытами. В Константинополе же и был начат знаменитый дневник. Поразительно, что в записях нет ни малейшего намека на географию города, его восточную экзотику, темнеющих на фоне неба минаретов, хрипящих муэдзинов. Все - о другом: лекции входившего в моду Кришнамурти, жажда окончательной истины и просветления. Это была чудная картина. !7-летний юноша ходил по мысу Золотой Рог и медитировал. Он медитировал между Европой и Азией, на берегу Мраморного моря, перед Айя-Софией и Султан-Ахметом, на улице, по дороге домой, в парке, в кафе за столиком. Но медитативные практики, дискуссии об эзотеризме не давали ему того, что требовало сердце. Он не знал покоя.
И в 1921 году, неожиданно для себя, Поплавский не отказываясь от мистических поисков, всей душой возвращается к христианству. В дневниках остались многочисленные записи: "Всю ночь опять молился. В ответ ничего, темно". "Главное событие этого месяца - говение. Ничего подобного я не испытывал дотоле. После все осталось по-прежнему. Только глубоко внутри - как будто на новой земле живешь". Подобные свидетельства тогда оставляли многие. Но не на фоне бокса. Не на фоне поэзии. И не на фоне наркотиков.
Это был очень странный юноша. Он с детства писал стихи, пользовавшиеся популярностью у сверстников, не снимал черные очки, так как уверял, что глаза его боятся света, и каждый день нюхал кокаин, подобно многим молодым русским, находившим в наркотике опору и главную радость жизни...
...Борис с отцом переехали в Париж весной 1921 года. Поселившись в дешевом отеле, где селились русские эмигранты, Поплавский стал посещать академию живописи, а по вечерам спешил в столовую, где происходили дискуссии - о поэзии, о метафизике. Многие отговаривали Поплавского от занятий живописью: мол, сочиняй лучше стишки, не твое это. Но Борис продолжал упорно ездить на этюды. Ему нужно было где-то быть одному, медитировать и молиться.
В Париже денег всегда не хватало - на еду, на жилье, наркотик. Приходилось подрабатывать разгружать вагоны, мыть посуду в ресторанах.
"Я тщательно брился, причесывался, как все нищие. В библиотеках я читал научные книги, пиал стихи, читал их соседям по комнатам, пили зеленое, как газовый свет вино, пели фальшивыми голосами с нескрываемой болью русские песни... Я сутулился, и вся моя внешность несла выражение какой-то трансцендентальной униженности. Волоча ноги, я ушел от родных, я ушел от Бога, от достоинства, от свободы... Я редко мылся и любил спать не раздеваясь. Я жил в сумерках. В сумерках я просыпался на чужой перемятой кровати. Пил воду из стакана, пахнувшего мылом, долго смотрел на улицу, затягиваясь окурком. Потом я одевался... и тщательно расчесывал пробор - особое кокетство нищих, пытающихся показать этим и другими жалкими жестами, что, де, ничего не случилось..."
Поплавский никогда не был социально определен. Он мог появиться среди клошаров, мог - среди аристократов, бывал в самых знаменитых редакциях парижских журналов, бывал в самых грязных притонах, будучи глубоко верующим, не любил захаживать в церковь, зато с удовольствием посещал мистические собрания. Как-то он снова встретился с Кришнамурти и Анной Безант, выступил в теософское общество: "Дико зарыдал, затрясся от счастья. Они повели меня в сад, успокоили, приняли в общество, написали членский билет... Сидел на улице и плакал..."
В 1922 году Поплавский уехал на два года в Германию, где продолжил опыты с живописью.
В Берлине в дневнике он пишет: "Я говорю, что я был активным нигилистом, ибо существуют два страха смерти - сознательный и бессознательный... Когда-то я был кокаинистом, ибо подобно многим здоровым юношам больного человечества, не боялся потерять 65 лет удовольствия. И после четырех лет беспрерывной нервной судороги сын человеческий походил на веселого мертвеца. Всем было страшно смотреть на меня. Пароход жизни быстро удалялся. Напротив меня сидели, скорчившись, умопомешательство и смерть. Мое поколение не родилось любить жизнь из-за похотливого прозябания тысячей, и я, переживший старых богов, танцуя, дошел до самого края символической пропасти. Сбывалось великое пророчество Ницше: лучшие из вас должны погибнуть, ибо так превозмогает себя человек. Пророк активного пессимизма через грань двух столетий видел тучу великого презрения, великого отвращения... Но что-то во мне хотело жить. И я, совершенно измученный чужой, праздной и пьяной жизнью, залезшей во все монастыри обители моей души, остановился на мокром ночном бульваре и сказал: "Карлик! Или ты или я!", и это спасло меня. С этой минуты, задолго еще до моего фактического окончательного возврата к аскетическому горению религиозной деятельностью, в душу мою проникло тихое и страшное чувство обреченности, признак грядущего выздоровления".
В этом отрывке ясно видно, какая буря билась в его душе, какие противоречия раздирали его на части, - праздность - горение, выздоровление - обреченность, отчаяние - спасение, край пропасти - жажда жизни.
В 1924 году Поплавский вернулся в Париж. Семья его была в бедственном положении, и селилась в маленькой квартирке над гаражом. Здесь началась достаточно известная часть его жизни - литературные тусовки, участие в эмиграционных изданиях, лидерство в кружках творческой молодежи. Поплавский - единственный из русских поэтов, работал в диалоге с современным ему французским искусстве. Он много экспериментировал с формой, и, наряду с традиционными для русской поэзии, писал и сюрреалистические, и дадаистские стихи, увлекался эстетикой Бретона и театром Арто. Впрочем, ни славы, ни достатка это не принесло. В 1931 годы вышел его единственный прижизненный сборник "Флаги". Написал он и два романа - "Аполлон Безобразов" и "Домой с небес", опубликовал несколько статей в журнале "Числа"...
Георгий Адамович вспоминал: "По своему внешнему виду Поплавский (довольно коренастый, очень плохо одетый) не соответствовал своим амбициям выглядеть атлетом. Он был чрезвычайно талантлив, много читал, все время испытывал нужду в деньгах. Все ночи для него связаны с Монпарнасом, с "Куполем", где собирались русские интеллектуалы. Он был восхитительным собеседником. Не потому, что обладал даром оратора, напротив, а потому что то, о чем говорил, по-настоящему его занимало. В высшей степени диалектический ум. Он был очень непостоянным, таинственным, даже скрытным. Иногда он исчезал на довольно долгое время и так же внезапно появлялся. Часто посещал "Зеленую лампу" (организованную Объединением молодых поэтов и группой "Числа"), но держался в стороне".
"Он всегда казался иностранцем, куда бы ни попадал. Он всегда был точно возвращающимся из фантастического путешествия, точно входящим в комнату из недописанного романа Эдгара По", - говорил о нем другой крупный писатель эмиграции, автор "Вечера у Клэр" Гайто Газданов.
То он эпатирующий денди в темных очках, скрывающих глаза от собеседника, то - боксер, ясновидящий с мистическими прорывами, озарениями... Многие отмечали его страшную бледность, некоторые - какое-то странное античное величие.
Это была действительно очень странная жизнь. Поплавский, быть может, был первым битником в истории мировой культуры, но социальная жизнь между двумя мировыми войнами не создала еще подходящих форм для такого существования. Уже потом придут Аллен Гинзберг, Керуак, Буковски, пока же совершенно одинокий русский юноша бродит по Парижу и, что удивляет современников, не становится окончательно несчастлив, совсем не страдает от своей общественной невостребованности, отсутствия фамилии в программке театра социальных ролей. Он не мог задержаться на любой работе больше двух дней? Ерунда. У него всегда в запасе был уличный бокс и поднятие тяжестей на глазах изумленной детворы. Ему не платили за тексты? Еще меньший повод для переживания. По вечерам в кафе типа "Ла Болле", где собиралась русская богема, он был общепризнанным кумиром.
Вообще, жизнь богемы, русский Монпарнас - отдельная тема его сочинений. "Экзистенциальное отчаяние, мистическая атмосфера Монпарнаса", "парижская нотка", - Поплавский считал, что именно здесь ждут встречи с Богом: "О чем же ты будешь искренно, смешно и бесформенно писать? О своих поисках Иисуса. О дружбе с Иисусом, нищете, которая нужна, чтобы его принять", - писал он в дневнике, - Для нас поэзия есть рассказ о том, как Бог пронизывает человека".
В поисках Бога Борис Поплавский не доверял никому, кроме самого себя, своего сердца, своих глаз и ушей. Принято считать, что Поплавский представляет пессимистическую декадентскую атмосферу Монпарнаса (в частности так считал Ходасевич). Но поэтические тексты и дневники 1928-1935 года вовсе не об этом, они не несут на себе печать усталости, подавленности, а скорее свидетельствуют об отчаянном поиске и невероятном духовном прорыве Поплавского.
На фоне нервного смутного романа с Натальей Столяровой, которой он посвятил столько строк своих беспорядочных записей, то неистовых, гневных, вызывающих на резкий разговор и Бога, и дьяволов, то тихих, полных отчаяния или покорности молящегося и кающегося, в этих дневниках рождается странный, неясный современникам образ пророка, провидца, который перерос свою поэзию...
В Поплавском поражает удивительная стойкость. Он полностью, до конца, до последнего основания отверг технику безопасности человеческого быта, он жил один на один с экзистенциальной ситуацией и не побоялся задать самые страшные вопросы. В конце концов он умер от эксперимента с наркотиком, и многие даже считали, что покончил с собой.
В завещании, написанном на всякий случай в 1932 году, Поплавский восклицает: "Да здравствует дух тяжести, живущие вне закона и весь иностранный легион земли!"
"Как всегда погиб самый талантливый, самый талантливый, самый талантливый", - раздался шепоток после его смерти. Но послание, которое он передал, еще долго оставалось непонятым. В 50-х годах, когда журнал "Опыты" опубликовал главы из "Апполона Безобразова", разразился страшный скандал. Многие отказывались воспринимать кощунственные и в то же время удивительно глубокие размышления о Христе и христианстве, отношения героев, доведенных до крайних степеней восторга и в то же время отчаяния, тему раздвоения личности. Епископ Иоанн Шаховской (Странник) с гневом разорвал сотрудничество с журналом, многие именовали текст грубым черновиком, провокацией, порнографией, большой поклонник Поплавского поэт Г.Адамович сперва расхвалил роман, а потом, побоявшись травли, взял свои слова обратно...
...Нынче мало что вокруг Поплавского напоминает литературные споры пятидесятилетней давности. Почти все, что он написал, издано в России, стало едва ли не классикой. Поэта уложили в прокрустово ложе традиций и взаимовлияний, пытались даже представить в связи с "духовно-нравственной проблематикой русской литературы", сделали страдальцем и данником прижизненного неуспеха, так, чтоб текст не шокировал и не сбивал с толку обывателя. Забыли, что он был боксером, удачливым любовником, героем застольных споров, и никогда не снимал черных очков.
Впрочем, с Поплавским трудно, Поплавский сопротивляется. Из песни ведь слов не выкинуть. Судите сами. В феврале 1934 поэт говорил: "Не пиши систематически, пиши животно, салом, калом, спермой, самим мазаньем тела по жизни, хромотой и скачками пробужденья, оцепененья свободы, своей чудовищности-чудесности... Попытайся дать почувствовать, как тебя мучает Бог, как ты Его ненавидишь за это, как античное животное, за которым охотится сильнейший его, как травит тебя Бог в своем мифологическом болоте, как преследует, тяжело дыша, а когда загонит тебя слишком далеко, как тихо зовет пастушечьей свирелью своей на медном закате расплаты... Потому что Бог жадно нюхает твой нестерпимый козлиный запах, восхищаясь глубиной зла в тебе, зная, что когда он превратит тебя в человека, дикая сила твоих пороков превратится в великолепное сияние твоей доблести. Он знает это, ибо ты долго Ему сопротивлялся. Он ведь тоже, как умная женщина, любит тех, кто ее презирает, и презирает тех, кто Его любит, - эти всегда сидели дома и с ангельским идиотизмом исполняли домашние работы".
"/>