Зацепило?
Поделись!

Странствия 2

опубликовано 28/01/2008 в 23:28

* * *

Все, что случайно, неповторимо,
было и нет, было и нет,
палево, русского темного дыма
тень и ответ.
Где, на каком из владимирских трактов
голос, озноб, голос, озноб,
веришь ли людям, веришь ли фактам,
воин, холоп?
После распада опять карусели,
шум, детвора, шум, детвора,
что мы любили, кого мы хотели —
это вчера

* * *


Я бы хотел сказать тебе: беги отсюда,
если бы знал куда.
Стесненный несвободой личного тела,
личного дела, личного дола,
кто я такой, такого ли ты хотела,
мадонна?
Католический рай и православный рай,
долго ли, коротко ли хлопать дверьми,
милые кузнечики, светлячки, попугаи,
я знаю, тоже когда-то бывали людьми.
У моей истории вкус крепкого, но иногда плохо просушенного табака,
я подбираю Софью Губайдуллину к сигаре La Gloria Cubana,
на самом-то деле светская жизнь меня радует, но издалека,
любой порок меня радует, но чаще издалека,
из нирваны.
Ничего не хотеть, никого не хотеть, никому
не хотеть зла. Мой друг Ташевский так желает существовать,
а по уму
надо выходить в ночь, будто тать,
и целовать, целовать, целовать, целовать
время, его лысую голову,
время, его тонкую шею,
время, его задницу голую,
в его подворотню полую,
в трубу, в его западню веселую,
где иглы пляшут и машины пустеют.
Если бы знать, что смерть — это в точности переход,
многим можно было пожелать этого перехода,
но кто ее разберет,
свобода, бля.

* * *


Не знаю, в каком городе, за углом,
если ехать на скрипучем троллейбусе по скрипучему снегу,
я не знаю, в каком городе был тот дом,
где с разбегу
мне бросались на шею, я не знаю в каком городе и о ком
говорю точно, но помню, ванная была направо,
налево две комнаты, с рюкзаком
я туда вваливался, и с оравой
слишком шумных друзей, но это было вполне все равно,
выходили на улицу стрелять папиросы,
ехали к вокзалу купить вино,
и надо было долго-долго курить и глядеть в окно,
ласкать детей и глядеть в окно,
глядеть в окно, где совсем темно
и не отвечать ни на какие вопросы.
Я тогда путешествовал. Не так, как теперь
путешествуют авторы книг — в Иорданию, в Палестину,
в Италию, в Индию, а не в Тверь.
У них есть стимул.
Они хотят увидеть дальние страны, а я видел свою одну,
из окна автобуса, с самого детства,
серый снег, чернеющие крыши, луну,
на каждом километре хотелось выйти и оглядеться.
Я мечтал прожить здесь тысячу жизней. Да, только здесь
можно и прожить тысячу жизней. В маленьком окне телевизор,
ходики на печи, картошка в подполе, чтоб поесть,
и мышиное скрип да скок оттуда же, снизу.
В Сольвычегодске, на улице Мартовский ручей,
дом стоил триста рублей, он врос в землю до самых окон,
я был тогда сам себе хозяином, был ничей,
но оказался дурным пророком.
Думал, займу и приеду сюда зимовать,
каждый вечер по сто на грудь,
стану служить паромщиком, поставлю в садике стол, —
вернулся лет через пять,
и самая жуть,
что даже этой улицы не нашел.

* * *


С.Т.
В тысячный раз отпели
эту мою страну,
не чертовые метели,
почтенные господа,
сижу, человек при деле,
слушаю тишину,
красотка в моей постели,
в доме моем еда.
Не умер, как и другие,
жив, и живу вполне,
а сколько клялся Россией —
и сам сосчитать бы не смог,
все мы в городах лихие
и хилые на войне,
не знаем, где сбор ополчения,
и даже — с нами ли Бог?..

* * *


Ответы собираю. И собрал
четырнадцать тетрадей. В каталогах
зубодробильный перечень итогов,
осмеянных пророчеств идеал.
Куси меня за то, что я налево,
надежда просыпается сквозь дым
овеществленных замыслов. Холера!
Все обещало быть совсем другим.
Пусти меня теперь! Убивцем стану,
уйду в старообрядцы, прыгну в пасть
к барону, стерегущему нирвану,
сочту за честь исчезнуть и пропасть.
Но только не под властью обихода,
где мир распух, окуклился, устал,
где каждому обещана свобода
в заранее размеченных местах.

* * *


У каждого века свой
ход, щит,
первый ангел, последний герой,
стыд
и сейчас слишком много людей вокруг, чтоб заметить друг друга,
слышь,
слишком просто идти по кругу, радовать бодрым видом округу
и уверять подругу:
все хорошо малыш.
На Байкале, ближе к Ольхону, я построил бы дом,
такой, чтоб и всем знакомым было бы место в нем,
чтоб пристань была у дома, и яхта при ней стояла,
и утренняя истома, и июль постоянно...
Я бы хотел вернуться на тридцать с чем-нибудь лет назад,
исключить все занудство, зная жизнь наперед,
исправить, в чем был уверен, повторить, в чем стал виноват,
только за дверью времени страшный хохот живет.
Ой, надрываю животики, какой идиот, пощади
меня Господи, какой же он был смешной,
да, все, кто желают проникнуть в мое взаперти,
дело имеют со мной.
Кто я? Страж? Извини, браток, я совсем не страж и совсем не строг,
я просто раздувшийся идол времени, нелопнувший часовой,
и видит бог, ты пройти бы запросто смог,
когда б явился ко мне с оторванной головой.
А так уволь.

* * *


И еще раз о том же, теми же
словами, весна, весна,
за спиною тени
и тишина.
Будут птицы свистеть, будет ворон каркать,
будет денег не хватать, будет петь муэдзин,
будет печь татарин, облаченный в фартук
на рынке лепешки, и мы их съедим.
Все это обычное течение времени,
если смотришь на картинку, смерти на ней нет,
рай — остановленное мгновение,
стертый сюжет,
ад — остановленное мгновение,
стертый сюжет.

* * *


Невозможно объяснить, объясниться,
ты мне снишься, огневая, лазоревая,
твои узкие дороги, бойницы,
избы у холодных озер.
Я шепчу: сам виноват, прости меня,
по полянам, где деревни стояли
сухими губами — имя,
я еще помню, как тебя звали.
Представляешь, на Первой Парковой улице,
недалеко от того места, где Петр Первый устроил зверинец,
идут люди, сутулятся, хмурятся,
и ни один из них не помнит твоего имени.
Я здесь живу с веселой и ласковой,
мы о тебе говорим каждый день, поутру и к ночи,
но что это изменит, кого это переменит: сказала сказку,
смежила очи.
А еще одна заявила, костлявая и очкастая,
что современное искусство обязано бежать пафоса,
а я говорю то, что думаю, и это опасно,
хотя, разумеется, остается ирония, но только по частностям.
То есть в плане всего того, что они думают, делают,
ты правильно спряталась, ушла, затаилась
за дальними погостами, за сожженными деревнями,
нечего полагаться на чью-то милость.
И когда я губами сухими вышептываю твое имя,
как молитву повторяю — ветер ли уносит ее с собою? —
все твои бездомные домовые
воют.

* * *


Никому не известно, зачем и как,
но я хотел бы с тобой через тысячу лет,
мимо лай собак,
мимо тьма и свет,
на случайной трассе, в горах, у реки
серебряной, там, где рыжие облака
касаются осторожно твоей руки
влажные, как язык щенка.
Вот и все, что хочется мне сейчас,
рассказать тебе, пока ты спишь,
и условные птицы во тьме кричат,
и пищит над детенышем наша мышь
из стенного шкафа. У ней еды
только до вторника, а ей надо бы навсегда,
но средь всяческой сутолоки и белиберды
что нам ее еда?
Я не верю в перерождение. Театр теней
начинается где-то за зеркалом. План прост.
Мы не считаем дней и ночей,
не покупаем календарей,
празднуем в полный рост
день рожденья Ярика, день рожденья Мустанга, день рожденья маленького мыша,
день появленья на свет их всех
из тьмы несуществованья. Не нам ведь решать,
кто прав, чей грех.
Просто дышать вкусным воздухом,
дух Божий благословив,
на свой мотив.
А через тысячи верст, через тысячи лет со мной
ты обязательно встретишься у реки
горной и ледяной.
Так что нам считать грехи
в ведомости костяной?
Москва, 2005