Зацепило?
Поделись!

Против течения

стихи 1985—1986 годов

опубликовано 14/11/2008 в 03:11

В ПРОТОКОЛЕ ЗАЯВЛЕНО
1985 год

* * *

У торговца нирвана
хранится в стекле,
все-таки рано
строить дом на земле.

Дремать на подстилке
у логова Бога —
это награда,
это дорога.

* * *

Гордыня — дыню в апреле на стол,
чтоб друзья быстрее хмелели,
чтоб тот, кто устал — ушел.

После казни чтоб разговаривала голова,
чем безобразней,
тем ясней — права!

Ведь ярость столпившихся у газетных киосков страшней
лоска, воска,
егерей.

Что становится ясно только потом.
Чудовище смотрит в упор.
Ам?
ОМ!

СНЫ... СНЫ... СНЫ...
(Почти риторическая вещица, написанная в большой футбольный день Европы)

Слова спать легли.
Это поздняя осень
их так утомила,
что сил не осталось
на более дерзкие игры.
Все, что происходит на свете —
творится не с нами.
Но и отстраненье должно быть как знамя.
Мой милый,
нас ждут испытанья.
Кого ни пытай — все известно им,
к сладким победам
приучены дети,
позднее к далеким дорогам
они привыкают.
Их пыл понемногу
становится бредом.
К чему раздеванья?
Страшней и страшней пасторали.
Редки сочетанья
любви и хорошей погоды.
Но он напевает чуть слышно:
«Я еду на ралли»,
она ему вторит:
«Я видела летние моды…»

Зачем мы такие и кем мы придуманы? Стоит
ли род наш продолжить, истерикой не увлекаясь?
Как выбраться из коридоров нелепых историй,
пускай с синяками?
Был Каин неправ. И знобит одичавшие крыши.
О, первых собак вой звериный с тоскою о Боге.
Случилось убийство. А праздник все выше и выше,
а наши дороги все ниже.
Спокойно, дурёхи...
Так в чем же здесь суть? Не в умышленно ль поднаторевших
на скотских скорбях дармовых удовольствиях мира.
Сто первой любви безупречен вкус спелой черешни,
мы счастьем томимы!
Рожденье детей, изменение сути и формы,
наверное, все — развлеченье для сытого Света.
Беды не накликать. Пространство и время просторны.
Чреда совпадений — до смерти таскаться по следу.

Я много писал о грядущем. О кущах и сроках.
О нищих купцах и седых футболистах-пророках,
когда стадион застывал в предвкушенье блаженства,
и мяч на свету забывал, что летит он в ворота,
и Ф.Черенков, демонстрируя нам совершенство
волос ниже плеч, стоял к камере вполоборота.
О вечном и частностях. О происходящем на поле.
О милых соблазнах, прекрасных, как гул стадиона.
О роке и рауте. О тишине и футболе.
Чтоб мир воплотился в глаголе,
глагол отразился в юдоли,
и злая богиня удачи
умилостивилась
и склонилась ко мне,
благосклонна.

Слова спать ложатся,
лишь тени гуляют по свету,
от этого свет
не становится беден и жалок.
Тигрицы ночей,
разодравшие горло поэту,
желают, чтоб он
узнавал в них
покладистых и аппетитных,
обаятельных и в меру строптивых,
служанок.

ПАЛОМНИЧЕСТВО В СТРАНУ ВОСТОКА

Снегов голубее
кто Пауль, кто Клее...
Герман Гессе
Пугающая четкость: от идеи
до образа, как от Садовой до бульваров.
Художник, трезвый в стельку, Разбазаров
Василий написал трактат о Клее,
о Пауле, придав ему слегка
румана форму, следуя заветам
Мигеля, иверийского поэта,
который все писал о пустяках.

Шел как-то Разбазаров по Страстному,
а может быть
он по бульвару шел во сне, и
увидел мироздания основу
и даже погулял немного с нею.
Основа как основа, вся в обновах,
насвистывала песенки из Листа,
из Ференца, пусть иногда не чисто,
но текст зато твердила слово в слово.

Наш Разбазаров был задет сначала,
что дама не слыхала про трактаты,
но уверяла, что он славный малый,
хотя, конечно, слишком угловатый.

Они курили на Арбатской. Клее,
к ним подошедши, поклонился. Рано
в тот день смеркалось, и из ресторана
несло невыносимо бакалеей.
Ах, был бы Разбазаров посмелее.

От истины до образа не так уж
наверно далеко, но верить фактам
наверно глупо. Наш художник пропил
последний рупь, последний опус продал,
подался вглубь.

С ним встретились однажды на вокзале
в Алма-Ате, но то был он едва ли.
Еще его видали в Нарьян-Маре
у касс Аэрофлота, и в Валгалле
играл он Леннона на треснутой гитаре.

ЦИТАТЫ, ПРИЗРАКИ...

Пусть мне приснится все то,
что уже снилось когда-то,
добротные английские пальто,
женщины Гогена, сентенции Рабиндраната,
улицы Калькутты, похожие на улицы Петербурга,
и чуть дрожащая рука
Демиурга,
что-то меняющего в черновиках.
А потом будет то,
что уже никак
не назовешь заимствованьем, —
тоска
ввиду осени и непролазной грязи,
болезней
и своеобразия
русского быта. Слиты
мы с ним навек, на время ли?
Но воспарить над бытом не дают
полузабытые сновидения.
Спит она,
красавица,
уставшая после работы
в балашихинском ПТУ,
где все петеушники летали на самолетах,
на ТУ,
и не видели книг в сафьяновых переплетах.
А меня манят далекие страны,
караваны в пустыне, стоянки в тундре,
танки и хайки Басе,
а аэропланы
ничего не меняют в мире,
они пропадают втуне,
как ни странно.
Надо попробовать нарисовать ее
в день получения зарплаты,
скучающую в очереди на фоне Басе,
Акутагавы и Рабиндраната.
Но я в рисунке не то, чтоб успел
достаточно, я просто довольно смел...
Наверно когда-то
мой город на Страшном Суде казнят,
как бы с ним вместе не казнили меня,
ее-то, — улыбается, — не казнят,
дескать, не виновата,
но милостиво согласилась переехать сюда,
за город,
в ожидании Страшного Суда, —
авось минует.
Впрочем, я как всегда
упоминаю всуе
то, о чем не следовало бы никогда
говорить согласно цитатам
из Маджибура Рахмана и Кандзибура Оэ.
Ау, где
все так называемые авторитеты?
бросишься их искать —
нету,
простыл и след,
но в пивной на Сретенке,
пока там не устроили буфет,
мне говорил один не совсем признанный авторитет,
что души бессмертны,
а следовательно нам
стоит задумываться,
ну, хоть по временам,
о светлом.
Вот я и думаю о том,
что Джулия спит,
о том,
что ангел за правым плечом стоит
и прикрывает крылом,
а по левой стороне бес водит
со срамными девками хоровод
и дурачит народ, в грех вводит
глупой мыслью, что вроде
любой умрет.

* * *

В старинном театре герои
С актерами запанибрата.
Давно распределили роли,
Что равнодушием чревато.

У Арлекина ломит спину
От бесконечных перелетов,
Рыдает пышная Мальвина
В плечо матросика Речфлота.

Давно замаслены цигарки,
Давно рабочие устали,
Пьеро придумывал подарки
Под всхлип расстроенной рояли.

Хотя, конечно, я и ты,
Пьеро и скучная Мальвина,
Собака редкой красоты
И даже это пианино

Все лишь прелюдия к тому,
Что режиссер объединеньем
Назвал. Развязка, без сомненья,
Известна одному ему.

Он сам придумал этих сцен
Не повторенье, но мерцанье,
Он сам придумал этих тем
Неспешное чередованье.

Но, может быть, и ты поймешь,
Что мы и он — одно и то же,
И ухищрения гримерш
Напрасно зрителей тревожат.

Что все давно завершено,
Нет никого на старой сцене,
И наше кислое вино,
И наши сладкие постели

Уводят от развязки прочь.
Пусть декорации провисли,
Поскольку наступила ночь
И незачем радеть о смысле.

ТРАНСПОРТНАЯ ЭЛЕГИЯ

Метро в шесть часов утра
зимой похоже на рой
трудолюбивых пчел
или на род
массовых развлечений,
секрет которых в суровой
мине участников,
чем и
задан движению смысл.

Но на поверку оказывается,
что разные люди по-разному
интересующемуся иноплеменнику
объясняют свой путь и крест,
и чем нецензурней, тем
выглядит современней
мой современник и
уроженец одних со мной мест.

Хотя дамы смеются чаще,
это их безусловное
преимущество перед мужчинами,
затравленными тоской.
Но говорят, что лукавые
лица дам увлеченные
свидетельствуют о том лишь,
что в их семействах покой.

Подобные замечания —
не более, чем оправдание
неторопливости собственной
и нежеланья делить
общий пирог с указанными
жертвами одичания,
хоть может быть жертвы оного —
мы. Все ведь может быть.

Снег на улицах города
тому, кто не слишком торопится,
тому, кто не слишком стремится
войти в метро,
еще лет десять назад
подарил бы что-нибудь,
что по-настоящему дорого,
но что нам с тобой дорого,
не испробовано, не старо?..

И вот я вижу философа,
он мчится к такси, неистовый,
и мне возражает дорогой:
Где истина, дорогой?
Он нонконформист, естественно,
ибо не знает, где истина,
я тоже не знаю, где истина,
но это вопрос другой.

Философ работает сторожем
на овощебазе в Медведкове,
и как всегда опаздывает
на смену (надо к пяти).
Нам поболтать бы с философом,
видимся очень редко мы,
но он как всегда опаздывает,
и нам с ним не по пути.

* * *

В протоколе заявлено: ангел, с пробитым крылом,
возле Пятой Ямской, там, где раньше трактиры стояли,
торговал бог весть чем — то ли звуком немецкой рояли,
то ли Новым Заветом и старым тяжелым кайлом.

Там и взяли.

Но сияние в камере, средь запоздавших пьянчуг,
оробевших сначала, позднее приставших с вопросами,
поражало не вдруг. Объясненья марксистских философов
не сумели найти. И решили — он брал на испуг.

Лейтенант знал основы, но все-таки опыт критерием
полагая, затеял беседу и понял, чудак,
что присутствует при непонятной, но чудной мистерии,
а критериев нет, но и это еще не беда.

Лейтенанта похерили.

Ходят слухи, что ангел, в двадцатой лечивший крыло,
флиртовал с медсестрой и шустрил по сусекам наркотики.
Был он весел, умен и довольно натаскан в эротике.

А когда улетел, было вёдро и очень тепло.

* * *

Вновь переводы, переводы,
гортанный говор закавказской оды,
персидской речи плавный переход
от прославленья деспота к невзгодам
житейским и неурожаям частым,
чтоб кончить цикл определеньем счастья,
а жизнь придворным титулом. Свободы
достичь непросто, а любовь нечасто
случается, хотя на самом деле
нет без нее ни бейта, ни газели.

Итак, вполне воспев красавиц страстных,
мудрец восточный мучился в гареме,
гашиш курил и ждал любви напрасно,
от жажды умирая... Ни при чем
здесь был Вийон с прославленным фонтаном...
Поэты погибают над ручьем
почти всегда. И в самых разных странах.

Ах, переводы...

НИКОТИНОВАЯ ЭЛЕГИЯ


Взять сигарету и размять ее...
И ощутить с надеждой пробужденье
безумия, тревоги... Наважденье,
должно быть, или так, стихотворенье,
быть может, или есть такое мненье,
невроз осенний, полузабытье.

Читаю все о Фрейде. Ближе к ночи,
над родовою памятью скорбя,
признаюсь все же, что люблю тебя,
что я хочу тебя, а не себя,
не мать свою и не каких-то прочих...

Взять сигарету и размять ее...
Вернуться вновь к счастливому истоку
подробной данности. Ведь искушений столько,
что дай Господь не упустить свое.

Вот этот дом. Прими его как путь.
Он не корабль. Но он готов к отходу
в светлеющую зимнюю природу.
Назад его и силой не вернуть.

Засов задвинут. Пес храпит в углу.
Он нас хранит. Заботы и тревоги
вальяжно развалились на полу.
Их не пугают трудности дороги.

Взять сигарету и размять ее...
Взять спички, прикурить, пытаясь пламя
в себя втянуть...
Голубоватый дым
стремится вверх, как глуповатый быт,
причудливо меняя очертанья.

* * *

Ты или вернешься или нет?
Это только вопрос, а мне нужен ответ.
Закури трубку.
Этот город похож на большой вокзал.
Я верю не в то, что всем рассказал.
Закури трубку.
Если рядом собака и еще тоска,
я хочу, чтоб руки касалась рука.
Закури трубку.
У нас есть не так много из того, что есть.
Мы надеялись на Бога, а где Он?
Здесь,
закури трубку.
А когда я закурю, кто мне даст ответ,
чтоб я был тем ответом как вином согрет?
Будь проще.

* * *


Чересполосица усталости и смеха...
За ломберным столом, за карточной игрою
магистр кашлял и вздыхал порою
над стройною красоткой из Утрехта.

То было знает Бог когда, он знает точно,
но я не знаю, вышел ли у них роман,
меж временами барахлила почта,
стоял с утра туман.

Магистр кашлял и тянулся к сигаретам
Одесской фабрики Бронштейна и Попова,
а девушка из города Утрехта
глядела на вахмистра Элдаголло.
Вот смех-то.

То было знает Бог когда, он знает точно,
но я не знаю, вышел ли у них роман,
меж временами барахлила почта,
стоял с утра туман.

Вахмистр курил плохопрочищенную трубку,
читал вечернюю газету и, вздыхая,
твердил соседу Дику Джонсону: «Голубчик,
чего, голубчик, заниматься пустяками?»

То было знает Бог когда, он знает точно,
но я не знаю, вышел ли у них роман,
меж временами барахлила почта,
стоял с утра туман.

А Ричард Джонсон, ковыряя зубочисткой
подгнивший зуб, беседовал с магистром.

То было знает Бог когда, он знает точно,
но я не знаю, вышел ли у них роман,
меж временами барахлила почта,
стоял с утра туман.

Чересполосица усталости и смеха...
За ломберным столом, за карточной игрою
магистр кашлял и вздыхал порою
над стройною красоткой из Утрехта.

То было знает Бог когда, он знает точно...
и так далее.

СТРАНСТВИЯ

I.

С платформы номер два отходит поезд
в Облаколандию, где эльфы целый день,
встречаясь на воздушных перекрестках,
судачат о грядущих переменах,
и где драконы выполняют роль
межобластного транспорта. Но нам
билетов не досталось. Мы в буфете
жуем меланхолично бутерброды.
Ах, стоило бы быть порасторопней.

II.

Смотри, он превращается в дракона,
смотри, он поднимается над полем...
Выглядывают дети из окошек,
затягивающихся чешуей.

III.

У пригородных касс вам не встречался
ли человек с зеленой бородой?
Он спрашивал билеты на Восток,
его послали на Савеловский вокзал.

* * *

Жизнь как начнется, так и кончится.
В минуты славы иль бесчестья
задумываться о мести
не стоит. А когда бессонница
тебя достанет, лучше пригородами
пойти пройтись, кидать пригоршнями
веселый снег, и так, за играми
забросить белым снегом горе.

Пусть до весны оно промается,
а к маю, если все ж оттает,
то может прорасти ромашками
или садовыми цветами.

ПРОТИВ ТЕЧЕНИЯ
1986 год

СТИХОТВОРЕНИЕ, ВЫРОСШЕЕ ИЗ ПОПЫТКИ
НЕТРАДИЦИОННОГО СОНЕТА

Опять просыпается природа.
Мне и тебе, забывшим вкус свободных перемещений
это будет все равно.
И сумеречная тень счастья,
принимая облик зашторенного тучами небосвода,
глядит в немытое окно.

Так начинаются сказанья.
Я начертил: первая глава, я написал первый абзац, я точку поставил
давным-давно.
В соленой хмари мирозданья,
где на каждом заборе плакат: «Выгуливать собак запрещено»,
где разрешено — подметные письма в газеты
и напиваться временами,
легко просматривается дно.

И оттого житейский хлеб Иуды
покажется когда-нибудь сырым,
и нас потянет на высокий подвиг.
Но остановит страх простуды,
полночных сигарет нетрезвый дым,
мантия судьи и возможная язва желудка,
ведь и это не шутка.

Хотя впрочем,
и пророки пророчествовали, взбираясь на кипы газет,
все в слюнях, пророки,
и Кассандра мечтала о ласках голодных мужчин,
о нюнях — мужчинах,
но когда начинается выстрел, дрожит пистолет,
давят сроки,
но когда любовь приближается к смерти
потеют спины

на вздохе.

Другим, голодным,
обгладывающим дорожный батон
и запивающим его бакинским чайком,
им, которым дом незнаком,
и мечты о благополучии кажутся пустяками,
им
идти вслед за нами...

...А нам остается
колоться, забыться,
здесь у колодца
холодна водица,
я не с тобой и ты не со мною,
будущее — ледяное...

Прости меня, если сможешь, прости-прощай,
через двадцать, тридцать и сорок лет,
там, где кричит общипанный попугай,
дом забит,
путь забыт,
никого нет.

ИЗ ПЕРЕПИСКИ

I.

Я снова рискую сойти с пути,
я снова рисую, я век сижу взаперти,
но все-таки оно лучше, чем с девяти до пяти.
Впрочем, что лучше?
Любимая мной дама давно любима не мной,
она стала чьей-то законной женой,
я был на свадьбе, потом у меня был запой.
Я ей лобызал ручку.

И оттого, что это только письмо
тебе, мой милый друг, в твою милую старую Африку,
сознаюсь, что сам себе подаю вместо смокинга — смог,
и кутаясь в нем,
выхожу в гостиную к завтраку.
Был Васильев, сказал, что я слегка занемог,
ты знаешь, у них медиков такая привычка.
Впрочем, я теперь всем бочкам затычка.

Мой холст давно от слез случайных подружек промок,
хреново с сигарами и с деньгами.
Кстати, как девушки в этом твоем Сенегале?

Расписаться в собственном бессилии всегда легко,
не трудней расписаться в книге ЗАГСа,
заготскот запасает на зиму молоко,
на стене тюрьмы лозунг: «Наши кадры — наше богатство!»

А еще я хотел рассказать тебе,
что написал две картины,
одна называется «Покорность судьбе»,
другая — «Странная привязанность Магдалины».
Плохо здесь с красками, с погодой хуже еще,
вышел за сигаретами — заработал прострел в пояснице,
Женька Михайлов уволился, в прошлом месяце получил расчет,
теперь в Ялте, тоже своего рода Ницца.

«Мы водку хлещем, словно воду,
и в блядстве зрим нетварный свет,
мы умираем за свободу,
которой не было и нет».

II.

«Жена французского посла как в песне давешней — мила,
жена британского посла дурней собою,
здесь сорок градусов жара,
но так выходит, что с утра
до вечера все заняты любовью».

Ах милый, это романтический каскад,
здесь все хотят, да не положено по штату,
еще смотрели мировой чемпионат
(у вас транслировали?)
из Ирапуато.
Мне кажется, что я давно сошел с ума,
мне снятся переулки и проселки,
какой там к черту дипломат,
плешь на башке, подслеповат,
ношу очки, хожу в линялой гимнастерке.

В посольстве отключили вентиляцию,
здесь часто перебои с электричеством.
Сожрали двух миссионеров. Они успели передать по рации,
что племена Эритреи с восторгом принимают католичество.

Я рад, что ты работаешь, как надо.
Ну ничего, увидимся, дай Бог.
Куплю машину, встретимся в Отрадном
и двинемся на северо-восток.

Пиши почаще. Шли картинки.
Возьми ботинки из починки.

НАЧАВШИЙСЯ ДЕНЬ


Утро состоит из очень простых вещей.
Встать, потянуться, размяться, выкурить первую сигарету,
подумать: «Как она хороша», и, если хуже: «Кто сейчас с ней»,
и пожалеть, что в холодильнике пива нет.
Одеться и выйти на улицу, взглянуть — солнце ли, облака,
кому-то крикнуть: «привет», на кого-то нечаянно заглядеться,
купить хлеба, вернуться домой, копаться в черновиках,
и если не… с ней, — вспоминать детство.
Поставить Моррисона, аккуратно протерев пластинку и отрегулировав диск,
закурить еще сигарету, пришедшему Войнагородскому бросить: «Садись,
она сейчас подаст кофе» или «я сейчас заварю чай.
Ты надолго?» И услышать ответ: «У меня свидание в час».
Утро состоит по сути из очень простых вещей,
на обед нужно немало денег, а в столовой очереди — у нас как-никак столица.
Но пачку сигарет купить стоило бы. Кроме того я обещал ей
заколку за два пятьдесят. Но больше нет ни копейки,
и это уже никуда не годится.

ЗАКАТ—СУМЕРКИ—НОЧЬ

И яблок стук глухой, и перекличь миров,
и электрички отдаленный ропот...
Люблю тебя, распятие дорог,
далеких от больших путей Европы
за то, что здесь так сладок смысл слов
«один, вдвоем, бродить по белу свету»,
за то, что здесь так легок и полог
спуск к осени с альпийских пастбищ лета.
Чуть горьковат костра прощальный дым,
и мы бесплотны, точно сны и тени...
Так ищут просветленья. Это гимн
не звездопаду, а грехопаденью.
Людской удел не застрахован от
щедрот напрасных и сиротской доли...
Но за ворота выйди — вышит свод
небесный тем же, что и наше поле...

Я должен был дарить стихи. Я знал, —
без этого обидятся и скроют
свою обиду, что всего страшней.
А между тем по небу шел закат,
размахивая тонкой, бледно-алой,
веселой ленточкой.
И я тогда
от счастья рассмеялся. Только в этом
и состоит секрет стиха.
Тебя закат вплетает в сеть своих
намерений, и вот — уже готово —
кружатся рифмы и снуют слова.
Но со словами надо бы, конечно,
не слишком торопиться, ведь они
норовисты. У каждого свой статус.
Они, подобно людям, в социальной
ячейке прибывают. Скажем, слово
«закат» так поэтично, а «дрочить»
не поэтично. Между тем так много
отроковиц и отроков сегодня
дрочили на закате. Знаю точно,
отроковиц и отроков не счесть.
Но это не годится для стиха,
который я дарить обязан, впрочем,
все можно выдать за фигуру речи.
Мол, отроки учились на закате
любви высокой. Что ж. Тогда сойдет.

А что еще случилось на закате?
Юнец писал записку на заборе,
девица тосковала о солдате,
уехавшим с войсками за три моря,
парторг читал вчерашнюю «Вечерку»,
а секретарша стригла крашеную челку,
охрипший пианист хотел присочинить
к известной песенке еще один куплет,
чтоб удивить дешевый ресторанчик...
Забыли тех, кого любили раньше,
чтоб вспомнить тех, кого в помине нет...

А между тем закат, как полновластный князь,
осматривал с шатров старинных колоколен
свой мир. И ничему земному не дивясь,
казалось, оставался всем доволен.
Ведь он, закат, видал еще с восхода,
что за морем чума и непогода,
а здесь такая осень, здесь горит
березы ветвь, как челка листопада.
Темнеет. И ночные фонари
льют желтый свет на кольцевую автостраду.
Так будет продолжаться до зари.

Закат, закат — князь, инок и палач,
чертеж небес суров и неподсуден,
ты сумерки набросил, точно плащ,
на теннисные корты и на судьбы...

Мир так устроен: сон, еда, питье,
об этом и в два года знают дети,
и, если жизни нет на белом свете,
задача наша — выдумать ее.

НЕСКОЛЬКО ЭТЮДОВ О СЧАСТЬЕ

Забор дощатый. За забором два иль три
воспоминанья притулились возле
беседки старой. Так врачует осень.

Здесь в прошлые года сидел старик,
курил махру и говорил, что гроздья
рябины, в перемать, ему всегда
напоминают кровь.
Тускнел Георгий,
и с каждым годом становилась гимнастерка
белее и белей.

Но этот опыт —
не опыт вовсе, а скорей начало
бродячей жизни, ведь забор дощатый
не охранял нас даже от собак
бродячих...

Святой Георгий,
как колдует осень!
И листья ластятся, как нежные щенки —
язык шершав, а плоть хрупка.

Язык шершав, а плоть хрупка,
ты не прочнее мотылька,
распятого на поздних травах.
Как он летел, как ты рыдал,
как шел в атаку тот солдат,
как жадно властвует закат
над рыжей осенью и ржавой.

Умрешь? А если я умру?
Нет, лучше умереть вдвоем нам.
Весеннее окно огромно,
осенний глаз щадит деталь,
и филин ухает над домом.
Он не желает улетать.

УРОКИ ПРИМИТИВА

У простоты свои законы,
ей все околицы знакомы
и все окольные пути.
Фонарь качается, и тени
танцуют твист на остановке.
Автобус не спешит прийти.

Он зажигал обломок спички,
она разглядывала туфли,
старуха поправляла лиф.
Сидит на остановке голубь
и срет на голубого,
чтоб не был чересчур красив.

«Я подвезу тебя до дома», —
сказал из жигулей знакомый.
Она ответила: «Не стоит,
я подожду и погляжу».
Он предложил ей сигарету,
она сказала, что не курит,
тогда он предложил ей руку,
а сердце пусть берет сама.

Но полным подкатил автобус,
у голубого смяли кепку,
и голубь улетел на небо,
затеплил на небе камин.
Она засовывала сердце,
оно никак не лезло в сумку,
ей силился помочь нетрезвый
потусторонний гражданин.

А в эту пору, в эту пору
по всей Москве ловили вора,
пять звезд укравшего с кремля...

БАЛЛАДА О ТРЕХ ГУНАХ

Тело человека беззащитно перед
сталью, временем и разлукой.

Ум человека властвует над
пространством, убийством и обиходом.

Душа человека познается через
любовь, состраданье, жестокий кодекс.

Такое странное существо...

СТРАНА МОЯ КАК ЖЕНЩИНА РЕВНИВА...

Страна моя как женщина ревнива...
Страна моя как женщина ревнива...
Страна моя как женщина ревнива...
А где-то там, я знаю, там, вдали
есть вечно синие моря, оливы,
дельфины и большие корабли.

За окоем, увы, не бросить взгляда...
За окоем, увы, не бросить взгляда...
За окоем, увы, не бросить взгляда...
Но где-то там, я верю, быть должна
земля без призраков, где все вино без яда.
Песок и девушка. Прилив. Луна.

А в ветхой церкви стаи воронят...
А в ветхой церкви стаи воронят...
А в ветхой церкви стаи воронят
галдят под куполом. Акустика какая!
Я знаю, что ни в чем не виноват,
я, может быть, ни в чем не виноват,
скорей всего ни в чем не виноват
ни я, никто...
Ни дерево, ни камень...

ЕЩЕ ОДНА МОСКОВСКАЯ ИСТОРИЯ

В начале зимы
(так играют в запретные игры
холод с храпом, со знаньем — знамена)
он, уставший, вернулся с работы
(закончилось иго
присмиревших вещей под чернильной печатью закона)
и сказал ей: «Забудь! »
(так сбываются обещанья:
присмиревший игрок
лихорадкой тропической болен),
а с утра очутился в нирване
(был он ранен, прошли санитары,
лай шакалов, Луна
и стандартный пейзаж после боя).

Что ж до девочки — девочка в легких
и веселых надеждах
по лучу над кварталом летела,
но надежность
ополчилась на хрупкое тело.

А был переулок Безбожным...
(их родители там поселились
в тридцать пятом году,
в тридцать п…
ятом году,
в тридцать пя...
том году,
в тридцать пятом).

ЭТЮДЫ О ВОСПИТАНИИ В ИНТЕЛЛИГЕНТНОЙ СЕМЬЕ
(начало 70-х годов)

Переводить, переводить, переводить
и встать.
Все опять вспять.
Нежной юности пряные спячки,
буйства детские у водокачки,
кто залезет быстрей и выше
по серой железной крыше,
пока пьяный сторож не слышит.

Птенец почти еще желторот,
зато сладко поет, когда врет,
это в нем литератора выдает.

Нежеланье ходить по грибы
у родных вызывало гнев, —
растет явный лентяй.
Отец, аки свирепый лев,
матушка: я на твоем месте бы,
и бабушка: ай-яй-яй.

Учись пока мал,
все мы учились на пять
(может даже на шесть),
что дают, надо есть,
если б ты знал,
вот я, когда воевал...
Стронций — это тяжелый металл.

Отче наш, даждь мне днесь, —
это всплывало откуда-то из глубин,
тон задавало: каждый человек сам себе господин,
не хлебом единым, мы и мясо едим.

С Америкой первые переговоры,
за окном гуляют убийцы и воры,
один с ножом — Мосгаз,
ругаетесь матом-
вот я вас! —
это мне с братом.

Следующая строчка не для моралистов, зато правдива она:
лет в восемь очень хотелось, чтоб началась ядерная война.

* * *

Смутно жиче при социализме...
Чеслав Нейман. «Реквием по Ван-Гогу»

Странниками предсказано,
сколько будет наветов,
сколько их, в час соблазна
убиенных рассветов.

Горше горя не выплакать,
чище снов не бывает,
кровью, теплой и липкою,
каждый след заливает.

Жмутся в кучу раскаянья,
и подошвы твердеют,
чтоб платить за молчание —
не найти столько денег.

Участь лучшая, равная —
пуля в поисках темени...
Он идет не за правдою,
просто против течения.

* * *

Буря мглою небо кроет.
Пушкин
Что бог дал, то дьявол отнял,
так случалось искони,
в час прощанья, в преисподней
светят желтые огни.

Свет лучины, след кручины,
реки вздумали опять
дыбить волны, как морщины,
поворачивая вспять.

Лодка кружится на месте,
омут, жаль, что вишен нет,
в облаках летает песня,
сочинитель ждет минет.

Деревенька — лай да дымы,
плеть — скоту, труба — крива,
в чистом небе — херувимы,
а в поленнице — дрова.

Сигаретка обжигает
губы девочки. У ней
филин крышу обживает.
Что же, дьяволу видней.

«…ЭХ, ДОРОГИ…»


«Когда тебя гнетет расплата,
когда прошел запал и пыл,
ты вспомни брата, вспомни брата,
которого ты так любил».

«В часы восхода и заката,
когда холодный город ал,
ты вспомни брата, вспомни брата», —
так Каин часто повторял.

«Пекись, правитель, о народе,
народ, он лишь покоя ждет,
тяжел и пресен хлеб Господен,
не только в недородный год.

Давно разрушены святыни,
чудес не знали мы и встарь,
и стонет раб о господине,
в том я клянусь вам, Ирод-царь».

«Любовь, свобода, правда, братство, —
да ты смеешься надо мной,
важнее истины — богатство,
богатство, и любой ценой.

Чтоб радость принесла чужбина,
чтоб не был голос твой забыт,
ты воспитай в достатке сына, —
в том я клянусь вам, Вечный Жид».

«Виной всему желанье славы,
и поклоненье, и почет,
величье друга — род отравы,
как солнце голову печет.

Кто ищет воспитать народы-
чуму и казни принесет
взамен обещанной свободы», —
так причитал Искариот.

«Когда тебя гнетет расплата,
когда прошел запал и пыл,
ты вспомни брата, вспомни брата,
которого ты так любил.

Владея теми, кем владею,
хоть власть имею — сир и мал,
я, прокуратор Иудеи,
запомнил это и сказал».

ОБРАЩЕНИЕ К ГЕРОЮ

Словом, вымыслом, просто чертой за пределом холодных пустот,
в букваре — буквой «я», той, которую ставят последней,
ты одет и обут. Ты идешь в своем длинном пальто
на обед в ресторан, а наутро в церквушку к обедне.
Ты чудак-человек, для сограждан дурак-лоботряс,
не сумел, не вспотел, не утряс, напоказ выставляешь умишко,
ты мой лучший герой, ты еще до сих пор не увяз
ни в подвалах газетных, ни в нравоучительных книжках.
Посидим и покурим.
Я чаще, чем ты — напролом,
пообтрепан сильней, но зато ты сильней измордован.
Нам досталась подкова. А мы ее раз — разогнем.
Разогнем и заточим. Пусть служит ножом.
В нашем деле смешно доверять подковам.

ПРОБИРАЯСЬ НАОЩУПЬ...

Слова податливы, как воск,
ты дотянись рукой до возле
звезды парящей стаи коз,
и станешь сам — небесный козлик.

С шести утра будильник спит,
его хозяин бродит в нетях
и знает твердо: аппетит
себе нагуливает этим.

Смещая план, замацать план,
смешать наркотик с нашим потом,
в психоделический туман
сгрузив все кислые заботы.

Мы сами знаем, что почем,
мы все нюансы различаем,
«поэты гибнут над ручьем»,
а граждане — под кирпичами.