Зацепило?
Поделись!

Свидетельство по делу о грехопадении

Из стихов 1995—1996 годов

опубликовано 26/06/2012 в 21:17

БЛАГОПРИЯТЕН БРОД ЧЕРЕЗ ВЕЛИКУЮ РЕКУ

Пологий склон и ровный свет.
Спускаюсь, только брода нет,
хоть он благоприятен мне.
Одни лишь птицы в вышине
судачат об иных мирах.
Что было прахом — станет прах.
Но грусть в суждении таком
едва ли прочитаем. Корм
не будем бесам задарма
ссыпать в пустые закрома.
Пологий склон и ровный свет.
Урок важнее, чем обет,
поскольку, если явлен срок,
от воздержанья малый прок.
Благоприятен брод тому,
кто не страшится встретить тьму
на берегу большой реки,
кто заручился от тоски
надежным амулетом встреч
и расставаний. Жизнь беречь
в мешке дырявом перемен...
Что было тленом — станет тлен.
Но есть усмешка: пан — пропал,
бал длится, раз не кончен бал,
красивой женщины удел —
крошить любовников, как мел.
На берегу другом огни,
мне очень нравятся они.

* * *

Не все на свете сказано,
что сбудется — ответь!
Жизнь ворожила разное,
то Божий храм, то плеть.
Опять чересполосица,
осенние поля,
и только ветер носится —
пустынная земля.
Моя земля, известная
отчаянной тоской,
рвет песней горло тесное,
разбойничьей, лихой.
Раскуривая в трубочке
голландский табачок,
что говорить о будущем?
Охолонись, молчок.
И в сотый раз стреножены,
на путь-дорогах мгла,
Русь — кобылица Божия,
сложившая крыла.

* * *

Что ты хочешь? Похолодание,
леденящий оскал звезды,
непременное чередование —
наказание за труды,
только чувствуется дыхание
приближающейся беды.

Нам об этом пророки твердили,
мы их дружно побили камнями,
возражали, что будем в силе
одолеть неприятеля сами.
И полынь-звезда догорела,
на закате идет мокрый снег,
неумелое стонет тело,
хочет выбраться человек.
И хранить с ним дружбу некстати,
и утрачен давно закон
равновесия. Неприятель
наступает с восьми сторон.
И приспущены в городе флаги,
только царственный пир ворон,
и астрологи-бедолаги
возвращаются с похорон.

Игумену Иоанну Экономцеву

Поскольку вечность невозможна,
и мы расплатимся вполне,
крадется полночь осторожно
и отражается в окне,
нас заставляя видеть вещи
при свете краденом луны, —
когда зыбки́ они, зловещи,
вползают в помыслы и сны...
Необходимо наизнанку
мир вывернуть, надежный щит
отбросить, истину-беглянку
любить как женщину. Дрожит
ее неясное виденье,
зеркал двойное отраженье,
случайной мысли четкий след,
пока не занялся рассвет.
Пускай займутся люди делом,
займут свой ум, задушат крик,
но чуть заметный мускус тела
останется среди улик
беспутства жизни несвершенной,
обманчивой и соблазненной,
ушедшей в ревность и раздрай.
Ужели совершенней рай,
чем тайных помыслов круженье,
сомненья жалящий огонь,
... клеймо преображенья —
в глубоких линиях ладонь.

* * *

Я ведь еще умею говорить, умею
складывать, вычитать, перебирать слова,
чтобы смутить своих слушателей, перекроить идею,
увлечь записную красотку, но тяжелая голова
в тысячный раз напомнит, как умирать неуютно,
Библия на столе, пыль лежит на полу,
и дым из труб крематория, подтверждающий поминутно,
что тот, кто не станет мощами, превратится в золу.
Впрочем, любому путнику мигает достойный выбор,
над Гималаями солнце, в местных краях дожди,
в конце концов неизвестно, кто еще из них выиграл,
Рерих, Иосиф Волоцкий, дым терпкий в моей груди.
Кастаньеты безумствуют, брахман поет Ригведу,
тореро, обряженный в красное, быкам приготовил речь,
дымок мой идет по следу, я тоже пью за победу,
ведь кроме холодного пламени нечего нам беречь.

* * *

Я знаю, я уверен — скроен плохо, утратил истину и обошелся средне
с самим собой; на «такова эпоха» я адвокатам отвечаю: «бредни»,
река ручьем не станет, если воду не отведут для орошенья, даже
безумец, потеряв навек свободу быть с Богом, пожалеет о пропаже,
о старом центре пожалеет город, придушенный проектным институтом,
в стране бунтовщиков настанет голод, и всякий подтвердит, что это суд, но
я сам виновен в собственных потерях, поскольку не последовал за вечно
идущим впереди, и без истерик, я утешаюсь тем, что жизнь конечна,
и у калитки праздничного сада услышу приговор, что понял плохо
свое предназначенье, и не надо мне говорить, что такова эпоха,
не стоит, никому я не поверю, что все нечестно, ибо все непросто,
и за одно за это может двери в рай мне откроет ключник, Петр апостол,
он те же слезы в Гефсиманском, чище, чем мы, саду лил, сокрушаясь так же,
что не сумел, как говорил Учитель, не смог ответить гражданам и страже.
Себя с Петром я не равняю. Кто я — сам знаю. С даром обошелся плохо.
И если хоть немногого, но стою, не потому, что «такова эпоха».

* * *

Неизвестно откуда
начинается течь,
эх, лахудра-приблуда,
похмелиться и лечь.
Из надежного рая
слышны голоса,
хорошо засыпая
глазеть в небеса.

Авиаторы знают —
там страшный мороз,
и людей принимают
по закону, всерьез.

Если счастлив табачник
и слеп грамотей,
надо жить однозначно,
без потерь, без затей,

без случайных историй
с печальным концом,
чтобы вплыть в крематорий
достойным лицом,

чтоб хотелось соседям
постоять у одра,
чтоб наследникам-детям
хватило добра...

Эх, лахудра-приблуда,
похмелиться и лечь.
Неизвестно откуда
начинается течь.

* * *

Не слишком радостный герой
терзает песенку прощанья,
мы за бессмертие горой,
но кто исполнит обещанья...
Моралистический близнец
мне так несвойственной печали,
мы все рыдали, наконец,
нас всех в конце концов прощали.
Кривись, кручинься, в голос вой, —
как ни скрывай свою беспечность,
могила зарастет травой,
нас опрокидывая в вечность.
Что страх? От праздников налет
великолепного похмелья,
кого на вылет, кто на взлет, —
я умираю от веселья.

Мизантропия

Вот и славно. История близится к завершению.
Нравоучения никого не учат, кроме вполне потерпевших женщин,
сжимающих колени, как будто кому-то еще хочется их раздвинуть.
Косноязычие пророка служит оправданием вызова скорой помощи,
циклодол, аспирин, денатурат и прочие средства
не прояснят реального положения вещей.
Говорят, что завтра будет опять мороз,
обычное состояние для начала декабря,
постовой примерзнет к своему посту
и закашляется, рассматривая иномарки.
Казалось бы, осторожность не помешает,
но кому она нужна в подобное время,
чего беречь-то? развалины, набор случайных рифм,
письмецо в истлевшем конверте.
Хотя есть любители руин. Чтоб существовали руины
они не позволят выстроить дом, электростанцию, супермаркет,
и будут полагать себя хранителями культуры —
какое противное слово.
Хранителями того, что сделано вчера,
так как сегодня не может быть сделано лучше,
сегодня все импотенты, верхогляды, уродцы,
компиляторы, плейбои, неврастеники,
псы режима, наглые морды, новые русские.
Но до конца истории еще далеко, не расстраивайтесь, вы успеете сдохнуть в своей постели, музыка страшного суда, живопись ядерной войны не потревожит ваш чуткий сон.
Ваши толстые дети закончат школу,
вы успеете выйти на пенсию, добраться до климакса,
и когда поскользнетесь на декабрьском столичном льду,
не пеняйте на дворников — вы этого хотели.
Сдохнуть здесь, сейчас, в этой вонючей подворотне,
не на войне.
Но господин снисходителен. Всадники будут высланы,
вы услышите вой их труб
и воскреснете во плоти раньше, чем могли бы предположить.
Решается только простая вещь,
очень простая вещь.
Тело, которое вы получите навсегда,
будет выглядеть на ... прожитых вами лет,
десять, восемнадцать, семьдесят пять.

ЧЕРНОЕ СОЛНЦЕ

Хотелось хоть что-нибудь изменить,
поскольку, если и слеп словарь,
тем более слеп перечень дат.
От протоязыка мы ушли далеко,
но даже протоязык не мог
изменить направление ветра.
Возничий времени, твоя карусель
обстоятельна, то есть выход и вход
достаточно дороги, но с петель
дверь так и рвет.
Казначей времени, проверь счета,
счета фальшивые, то есть отсчет
выбран неправильно. Не чета
вечности — счет.
Начальник отряда времени, твой отряд
давно в резерве, последний бой
был выигран начисто. Говорят,
сведут счеты с тобой.
Человек на другом конце перемен
помнит в лицо тех, кто прошел
круг, и остался самим собой,
круг, и остался собой опять.
Человек на другом конце перемен
курит цыганскую трубку зари,
красит вечность в коричневый цвет
и подтверждает: будет восход.
Человек на другом конце перемен,
зачем тебе наши удачи, без нас
рассвет неизбежно случится, взойдет
черное солнце богини Иштар.
Хотелось хоть что-нибудь изменить,
но возничий времени, твоя карусель
закреплена на стальных болтах.
Сталь, разрывая плоть, причиняет боль.
Хотелось хоть что-нибудь изменить,
человек на другом конце перемен,
если заранее ясен исход,
покажи нам сей час, укажи нам путь,
неизбежной вечности коричневый цвет,
предел колеса, беззвездную ночь,
астрономическую величину
черного солнца богини Иштар.

* * *

Разгуливая по компьютеру, не удосужась
себя гражданской побаловать скорбью, сказать — вот ужас,
гроза в декабре, князья в грязи,
новая эпоха совсем вблизи,
какое там на дворе, собачий мороз,
мой пес понимает жизнь чересчур всерьез,
ему как всегда подавай еды,
метель заметает чужие следы,
строение века идет на слом,
охотник разгуливает с ружьем...
Пропето, простреляно, сорвалось,
никто нас не купит — живем авось,
с такой, мол, косою не быть в раю,
и смерть нам не выхаркнет: ай лав ю.
Мой ангел-кузнечик, в твоем саду
все парочки венчаны, как в бреду,
все сроки зловещие отменены,
и вечные вещи в парах весны
струятся, строятся, чтобы ввысь...
Порядок, регламент, такая жизнь...
Я рад, что обещанных кущ среди
не я прижимаю ладонь к груди,
не я обнимаю ступни врага
и зрю на кисельные берега,
но здесь в сигаретном сижу дыму,
в конкретном несветлом своем терему,
и как, размышляю, понять черед
смертей и рождений, кто пьян, кто врет,
какая страна почему война,
надолго ли лучшие времена,
и мы загостились и каждый благ,
раз в бой не уходит, а пьет коньяк.
Плевать, что собачий стоит мороз,
и жизнь понимает всерьез мой пес,
и в небо уходит мое тепло...
Лишь смертный и слабый поборет зло.
Свидетельство смертности — пар изо рта,
овчаркам мой сенбернар не чета,
они сторожат, он один спасет,
у пса со старухой особый счет.
Вина отопью — расскажу куплет,
счастливей меня лишь другой поэт,
который родился куда поздней,
который не ведает, что верней
расстаться с надеждой, чтоб видеть свет,
которому завтра семнадцать лет.

Версия

Мир прекрасен, прозрачный воздух в груди,
на бульваре сумерки и дожди,
где мы бывали, кто впереди,
кого целовали — узнай, поди.
Через немало дотошных лет
след потемнеет, поскольку свет
дрожит и немеет, поскольку час
радости лишь для живущих нас.
Вечность туманна, но честь сладка,
сок на кончике языка,
урок для послушных, от них соткрыт
способ не помнить былых обид.
Но помоги им Господь в пути,
ибо на всякого не найти
прозрачного воздуха, зыбких встреч,
женщин, которых достойно сжечь,
лимона, безумия, коньяка,
целительно небо, но жжет тоска
по небу, которого нет пока,
листаем пергаментные века.
Впрочем, грустить бесполезно, — слог
слишком невнятен, настал ли срок
тоже неясно, но путь прямой
в сумерки, то есть навек домой,
вычерчен сквозь азиатский дым,
и наплевать — молодым, седым,
выдохнуть горечь и чай глотнуть, —
верный, надежный, последний путь.
У Кастанеды готов ответ,
ты не взлетишь, если сердца нет,
ты не уедешь, когда устал,
сквозь стену навылет — твой путь в астрал.
Боишься урока, сожжешь слова,
земная морока всегда права,
до срока старик — не снимай кальсон,
судьба — однобокий, глубокий сон.
Но есть и другие, хотя зачем,
петлею на вые избыток тем,
а тонкое горло и так хрипит,
ни слова, приятель, страданье — стыд,
хотя и почтенно оно — твердят,
ни слова, приятель, страданье — яд,
глистою рыданье живет в груди,
желает представить, что бед среди
обыденный подвиг — твоя юдоль,
и самое чистое чувство — боль.
Но боль отменяет зеркальный смех,
астральный, нейтральный, холодный снег,
пушистых ресниц быстрокрылый взмах,
и ноги на плечи, удар, замах,
руками в загривок судьбы вцепясь,
ты скачешь и стонешь, подонок, князь,
поденщик, погонщик, певец, пастух,
и смерть твоя будет легка как пух.

* * *

Я не знаю границ дозволенного. Чему, кому
радоваться обездоленному сумеречному уму,
части алкавшей целого, то есть ей,
единственной, когда всего тяжелей
искать опору в окраинах, полосатых труб
вдыхать щекочущий запах, бубнить мотив,
как негласное подтверждения тому, что губ
на всех не хватает, и ветер стих.
Здесь на окраине ветер единственный помнит о
другом заселенном пространстве, где городские сады,
и снайпер пытается в тире выбить из ста очков сто,
выбивает тридцать и говорит: «лады,
пойдем, красавица, выпьем пивка, потолкуем о том,
как засыплет все это снегом и завопит метель,
а мы с тобою вдвоем или с кем-то еще втроем
купим дом,
купим дом и застелим постель.
А вот и я в этой рамке. Я хочу глазеть на кино
городских шеренг, городских широт,
люди прекрасны, когда замолкают, но
еще лучше, когда какой-нибудь идиот поет.
Он Гомера или Орфея напоминает, хотя вблизи,
можно услышать, что поет он неправильно, между нот.
И все-таки в Германии, в Грузии или просто в грязи
пафос у сукина сына и горло рвет.
Имеет смысл выжить, чтобы сказать: прости,
Господи, нынче тяжелые времена,
и хочется через них пройти.
Спи, моя окраина, ночь длинна.
Натурально, подруга. Ведь ты не прочь
раскурить папироску и посидеть со мной,
празднуя ночь,
отравленную желтизной
тусклых, бледных, дешевых твоих фонарей,
здесь жила не одна красавица, я бывал,
случалось, сам песни пел и не хмурил бровей,
неделями веселился и выпивал.
Ибо границ дозволенному попросту нет,
моя распроданная, неубранная земля».
Счастливая смерть — это на случайно выставленный пистолет
рухнуть и выхаркнуть в небо: «бля».

* * *

Когда б вы знали из какого...
Ахматова
Представь, весь день копаешься в дерьме,
и спрашивают: что ты делал, милый?
Ты отвечаешь: думал, твою мать...
А что еще ответить пиздоболам?...
Поэзия похуже воровства,
не будешь же красть воздух у поляны,
крадешь всегда объемные предметы
и ими можно хвастать у друзей.
Один, теперь скучающий поэт
в приморской независимой державе,
мне говорил, что женщине сподручней
сойтись с ослом, чем лично с виршеплетом.
Я соглашался. В этот самый день
мне так с одной хотелось удалиться
и, извини, сойтись, что я готов
забросить был позорное занятье.
Но некоторым нравятся стихи.
Они клюют на правильный порядок
слов в предложении, на дерзкие глаголы,
на суффиксы, звучащие, как свист
бича, на хлопотливые созвучья
и некую повадку стихотворца,
особенную, что ни говори.
Но ты молчишь. И это справедливо,
ведь в остальном приятель мой был прав,
причем куда верней сказал философ
немногим более двух тысяч лет назад,
поэты, мол, на теле государства,
гангрена, их бы всех передавили,
когда б не склонность к гимнам у владык...
... и женщины красивые от скуки
состарятся мгновенно... и порядок
навеки воцарится... и порок
прославить не посмеют... не смутят
пророчествами честных горожан...
...ни революций... ни сражений...
ни-че-го...

* * *

Стихи им нужны возвышенные.
В конторах, чтоб не простудиться, они закрывают форточки,
эротические желания осуществляют по каталогу,
люблю — говорят — Иннокентий, вас с самого юного возраста,
чувство ношу под кофточкой, взгляните скорей, ей-богу.
У меня болит желудок, у вас — печень,
нам будет о чем побеседовать, когда мы проснемся,
кстати, я люблю Блока, а я Брака,
утешиться нечем, надо зайти в церковь.
Стихи им нужны возвышенные.
На службе по пятницам
они обмывают косточки своим случайным знакомым,
у него такие манеры, у нее такая осанка,
впрочем, всякий самец знает, чего хочет самка.
Чтобы не простудиться, накинь, пожалуйста, плащ,
закрой хорошенько дверь, чтобы не выпасть из автомобиля,
знаешь, у меня тоже кое-что было в жизни,
меня тоже любили.
Стихи им нужны возвышенные.
Чтоб без всяких еб твою мать,
о тоске особенно приятно слышать на сон грядущий,
я такая тонкая, я могу понимать,
ты меня слушаешь, ну послушай!
песня про райские кущи, представь себе ты и я,
к нам подползает этот, фортку закрой и зашторь ее,
он лезет ко мне под кофточку, а я ему — стой, змея,
я ведь не шлюха какая и неплохо знаю историю.
Стихи им нужны возвышенные.
Занавешено тюлем окно.
Спят, крепко обнявшись, и снится им харлей-дэвидсон, дух свободы,
Только усталый черт ночью заглянет, но
и он решит сачкануть, — стыдно, в его-то годы
баловаться чем попало, если б куда ни шло
здесь добро процветало или порхало зло,
а так лежит одеяло, под ним двое, и всем тепло.
Стихи им нужны возвышенные.
У меня болит желудок, а у вас печень,
нам будет о чем поговорить, когда мы проснемся,
кстати, я люблю Блока, а я Брака,
утешиться нечем, надо зайти в церковь.

Начало и конец...

Перестань повторять, что дает повторение чисел,
научиться терять это тоже искусство, из писем,
фотографий, пластинок, ужимок, отрывков, закладок
можно делать подарки, выстраивать новый порядок
из бессмертного хаоса, ставить на зеро, стоять
до утра на своем и случайным словам доверять...
Ну и фокусник. Вспомни, как выли годами собаки,
если биться хотел, — все опять обходились без драки,
не грустил, а потел, не любил, а мусолил две сотни,
и о райском блаженстве твердил алкашам в подворотне...
Вот и ворон летит, черный ворон, да в наших широтах —
это знак, сучье племя, — и ладно, — прибавь оборотов...
Без истерики только, все так, как тебе обещали,
ты ведь слушал не нас, когда пел и резвился в начале,
хохотал нам в лицо, жил в халупе, как дож во дворце,
не Венеция, чай, сам узнаешь, что будет в конце.
………………………………………………………
Не узнаю, поскольку не верю в подобное чудо,
общий смысл укрепляет безумье, сомненье, простуда,
ожиданье на станции, путь по полночной Москве,
шепот пьяной подруги и несколько строк в голове.
Не узнаю, поскольку в хорошие дни на исход
с наслажденьем плюю, не пугаюсь, что время пройдет,
что когда-нибудь вновь превращусь я в состав костяной
и дородные черви начнут свои игры со мной.
Не узнаю, поскольку страшусь не того перехода,
а Его милосердия, то есть любила свобода
развлекаться со мной, и не видел я лучше подруги
на рассвете, закате, на севере или на юге.
Вот и выдох, Учитель. Еще одна притча о блудном,
неуступчивом сыне, так часто мечтавшем о бренном,
вот еще одна роль в этом мире опасном и чудном,
вот еще одна повесть об истинном и неизменном.
…………………………………………………………

Поток

Какие бы ни были
ожиданья, сомненья, тени, какие бы ни мелькали меж нами
люди, похожие на растенья,
призраки, занятные временами,
под визг тормозов,
скрип уключин, газетную эйфорию
праздников и похорон, торжественных преображений,
какие бы города ни бомбили
собственные
чем хуже самосожженье
вдов в Индии, нежели правительственные распорядки,
изучение азбуки из-под плетки,
законы, расписанные в тетрадки,
каторжные и тормозные колодки)

какие бы согласно правилам умноженья
чопорные вельможи головы ни сложили,
как бы часто мы сами себе не казались мишенью,
повторяя с усердием — «не до жиру»,
не тянули жилы, не отправляли писем
в страну бессмысленных начинаний,
в край прекрасных абстрактных истин,
столь привлекательный временами,
мы живые, понимаешь,
и не следовало бы об этом
говорить всуе, если б не окруженье,
свидетели, пристрастившиеся к сюжетам
банальным и очевидным, сужденья, мненья
записных проповедников и провидцев,
книжников, фарисеев и властолюбцев,
не умеющих остановиться,
остановиться и оглянуться,
зато имеющих представленье о смысле смысла,
семантическом поле словечка свобода,
которое у них как всегда провисло
между собственной гордостью и работой,
среди торжествующего богатства,
материального разлюли-ликования,
которого, конечно же, глупо бояться,
если бы плачущих не забывали,
обращали вниманье детей на стены
городских жилищ, где закат пылает,
конечно, это совсем не тема
для занимающихся делами.

Любой правдолюбец —
(повториться не стыдно) —
сыграет в ящик,
и станет власть к нему благосклонна,
для утешения всех скорбящих
почти в каждом храме висит икона,
почти в каждом доме звучит молитва,
пусть вполголоса,
пусть на десятки дней умолкая,
почти в каждой женщине живет чувство ритма,
пока мужики развлекаются пустяками.

Вот и последний свидетель глаза закроет,
эпоха заканчивается постепенно,
пленка рассыпется, голоса героев
смоет морская пена.
Компьютер выйдет из строя, какой-нибудь неудачник
придумает вирус,
надежный и неотвратимый,
серый кардинал задохнется на даче
где-нибудь в окрестностях Четвертого Рима.
На бульварной скамейке ласкать подругу,
подниматься решительно от колен к небосвободу,
вовсе не ставя себе в заслугу
выбранную,
как повелось,
свободу,
семантическое поле которой яснее
июльского неба над Бахчисараем,
но и что же такого, что мы стареем,
грустнеем, работаем и умираем.
порядок, воспетый еще в начале
истории, неотвратимо прочен,
но нам остаются штрихи, детали,
междометья, числительные.
Между прочим
еще остается об идеале
тоска, как мы его опустили,
при удобном случае разменяли
на виландели, рондо и водевили,
на тьму упорства при каждой йоте,
законы, армии, перестрелки.
Лозунг, который всегда в почете —
летающих ангелов —
на тарелки!

Но я скажу тебе, и не скрою,
совершенство тревожит, как воздух горный,
плащ всегда подойдет герою,
поскольку легкий он и просторный,
надежно способен укрыть подругу,
и нежной способен служить постелью,
и ставить нелепо себе в заслугу,
что пишет Господь в небесах пастелью.
Бессмертье — хохочет директор цирка —
конец спектакля для акробата,
а если привозят в гробах из цинка —
только профессия виновата.
Не слушал родителей, мало плакал,
таскаться по улицам начал рано,
славу еще предсказал оракул —
вот и мечтал о далеких странах.

Какие бы ни были ожиданья, сомнения, тени,
совпадения, сроки,
горьковатый дым обещает нам возвращение,
отражаясь в потоке...

* * *

Что же это я?
Дни перебираю как четки,
жду неизвестно кого неизвестно откуда,
у времени в плену оказался?
Совсем с ума сошел.
Сценарий проигрыша давно разработан.
По нему сняты десятки судеб.
Неужели еще одна вариация
на тему ограниченных возможностей смертного человека?
Страх подкараулит за поворотом,
кто смеется так громко, что дрожь по коже,
кто бормочет молитвы на непонятном наречии,
может быть это магические заклинания...
Мне не хотелось бы оказаться на месте Нерона,
упивающегося собственным великолепием,
но лучше ли место три на четыре
скромного кладбища возле Химок?...

Я и истина

Не совсем понятно, что отличает успех
от невнятной речи на похоронах,
и зачем свою участь — беречь слова —
объяснять тем, кто умеет сказать словцо.
По существу я надеюсь на
обиходные истины: человек
так или иначе ленив, вставать
по утрам ему может казаться в лом.
Вот я все и надеюсь, что палач проспит,
и судья проспит, и преступник проспит,
хотя бы раз жизни они проспят,
и может быть все обойдется. Нас
не волнует истина, поскольку ее
трактуют по разному мудрецы.
Вот один недавно сказал: оглянись,
ты живешь неправильно. Мне сказал.
А я ему как дурак, в ответ,
мол, твоим изречениям пора в утиль,
поскольку их время давно прошло,
но живем мы неправильно краткий срок,
краткий срок уже несколько тысяч лет
мы живем неправильно и слушаем мудрецов,
написавших миллионы достойных книг,
уверявших, что непосредственно беседовали с Творцом,
может быть дело в них
и дело с концом.
Хотя плохо верится. На каждого мудреца
найдется десяток учеников,
грифельная доска, папирус, типографский станок,
сеть internet и все что изобретут,
разнесут по свету, мол, мы не так
живем, несовершенство возможно преодолеть,
если не делать того и думать о том,
о разном, предположим, как умирать,
своего рода техника ложиться в гроб,
подбирать костюм, подбирать цветы,
зимой на российских кладбищах такой мороз,
а на мексиканских кладбищах такая жара,
что просто еб твою мать. Хотя хороший мудрец
докажет как обоссать два пальца, что засорение языка
не подойдет тому, кто призван слова беречь,
и потому я мудак, то есть мы все мудаки,
поскольку мало слушали умных слов,
предпочитая истории о долговязых, «да»
говоривших все время подружках, кого они и когда,
с кем и зачем, по уму или на слабо,
да и как это слово, я запамятовал, любо...
Впрочем, может быть дело в том,
что у мудрецов не было таких подруг,
Верочка, дорогая, не могла бы ты...
Бедный мудрец, он устал, на стол
тяжелую голову опустил,
у него нет сил.

Баю-баюшки-баю,
посчитаемся в раю,
раз-два-три-четыре-пять,
кому время мир спасать…

Religio...

1.

Читая объясненье в нелюбви
и защищаясь кое-как, словами,
которые и есть мой приговор,
не знаю где, какими небесами,
какой оранжировкой, голосами
навеки успокоить слух и взор.
Характер мира ясен. Перестрелки
участники, распределив тарелки,
едят шашлык, смеются, пьют коньяк.
Я не играл в спектакле «Смерть героя»
и не ищу спасенья. За игрою
не замечаешь, где попал впросак.
Отсутствие идеи скрасит ужин
нелепой перебранкой. Вряд ли нужен
вам глупый стихотворец, господа.
И ворон, не воспетый, а треклятый,
услужливо прокаркает, когда ты
его о счастье спросишь: «Никогда?»
Едва ли он о счастье знает много,
куда как лучше спрашивать у Бога,
но скрылся Бог и царствует закон.
Священник смотрит строго и с острасткой,
ведь для него не выглядят отмазкой,
что снег и ветер после похорон.

2.

Итак, дано: бессмертие местами
похоже на провинцию. Постами
сторожевыми, мифами, тоской
о лучшей жизни за границей света,
о городах, треклятых и воспетых,
о ресторанной песне городской.
Хрипит и рвется голос на свободу.
Есть огненная, но живую воду
в атаке добывают, лезут вброд.
Не знаю сам, какой удаче верить,
вернется Джим и распахнутся двери,
и ангелы скомандуют: вперед!

In Vino…

Не терпится узнать, что время хочет,
о чем оно, упорное, в ночи
так нежно и пленительно бормочет,
что, кажется, утеряны ключи
к движению за ткань случайных мнений,
обыгранных поверхностей, вещей,
стирающих значенье, поражений,
побед, знакомств случайных, и вообще
свободно переставленных фигурок.
Натурщик мертв. В бессмертие окурок
с усильем вдавлен. Памяти печать.
И хочется о празднике молчать.
Мы задолжали времени. Предметы
вопят о долголетии, сюжеты
томятся повторением, своим
надеждам мы «до встречи» говорим.
Халявные пошли воспоминанья.
Красотки одурели от желанья
раскаяться и двинуть в монастырь.

Охолонись и доставай пузырь.

Здесь кризисом зовут любую прочно
сколоченную жизнь, поскольку ночью
пугает обитателей квартир
роскошный пир и ненадежный клир.
Мы все прошли сквозь ожиданье смерти,
тень письмеца, а адрес на конверте
надпишут, если мы договорим.
И кольцами уходит в небо дым.
Нас скурят, ты врубаешься, как славно,
наркотик мы для ищущих исправно
надежный угол, ситный каравай.
Оркестр стонет, ртутный ливень хлещет,
смешно не понимать такие вещи...

Чего остановился? Разливай!

* * *

Вообще отдыхающим свойственен поиск пар,
но здесь, поскольку пар изо рта идет, температура близка к нулю,
каждый считает, что рисковать бессмысленно, мир слишком стар
чтобы петь самовлюбленной красавице ай лав ю
Карточный домик, в общем. Его снесет любой ветерок.
Выпал покер — забудь, выпала пара — забудь.
да и какой ты, к чертям собачьим, ангел, изгой, игрок,
когда хочется денег и ноет грудь.
В путь пуститься желаешь. Ну ты даешь, чудак.
Если смысл утрачен — тебе ли его вернуть?
И остальные люди смирно останутся на местах,
когда ты отправишься в путь.
На Саянах тайга по склонам пустынных гор,
в Библии сказано, пришел и проходит род,
праведник прячется, пустынник бежит в пустыню, и весь разговор,
а ты хочешь, чтобы любили и брали в рот.
Так что выспись, купи табака и запасись вином,
сиди, кури свою трубку, открой бутыль и отпей,
ведь этот Endkampf, о котором так скучно писал Генон,
не отменит укуса смерти. Острозубой. Нежнейшей. Твоей

Из стихов под эпиграфом

Не вмешиваться в грязные дела
И не бороться за существование
Межиров
Всю жизнь я писал стихи, хотя они выражали
вполне случайные вещи плохо и косноязычно.
Мне говорили: брось, неприлично после пятнадцати,
двадцати, тридцати пяти лет
подбирать в очень коротком тексте
подходящие сочетания слов.
Действительно талантливые люди сочиняют романы,
выражают свое мировидение и получают деньги,
романы выходят в цветных обложках,
ими шелестят в метро.
В семидесятые годы, когда я вырос,
стихи были в почете, и их читали,
с восторгом произнося имена Мандельштама,
Ахматовой, Пастернака и Вознесенского.
Но где-то в Америке Бродский Иосиф
нашел такой архетип построения фразы,
что почти отбил у современников охоту
называть стихами нечто другое.
Плюс провозглашенный им конец прекрасной эпохи
обратил читателей к финансовой сфере,
также и видеомагнитофоны
развлекают лучше печатного слова.
А я, идиот, называю стихами
даже неудобочитаемые прозаизмы.
Единственное, что может оправдать такое упорство —
женщины — и самые разные — все же меня любили,
в результате мне не пришлось мышцу качать в спортзале
и преуспевать в челночной торговле.