Зацепило?
Поделись!

Большие стихотворения

1987—1999

опубликовано 15/07/2012 в 17:52

ПРЕДМЕСТЬЯ

I.

Утратив сочувствие к нищим,
потерянный в микрорайонах,
он нежность забытую ищет,
дитя комнатушки заёмной,
в портретиках рок-музыкантов
и в снимках старинных парадов,
где всякий поручик, но с кантом,
как фраер, — красавица рядом.

А дождь, обратясь камнепадом,
где поздних влюблённых нелаком,
гноятся, хоть клиника рядом,
их струпья, покрытые лаком.

Автобус спешит к остановке,
он трогает грудь у подруги,
хоть честный, но слишком неловкий, —
напрасно вздымаются брюки.

Полсуток до центра отсюда,
когда ты отправишься пёхом,
дорога от быта до блуда,
от скурвленных лет — к скоморохам.

В метро хороша облицовка,
она ж хороша на подружке,
а лет через восемь он ловко
приладится к общей кормушке.

Декабрьский снежок засыпает
его обстоятельства места,
и медленно в нём засыпает
звенящее чувство протеста.

II. Колыбельная безумной прабабки

Бог покинул этот край,
на гнедых умчался в рай,
спи, малютка, баю-бай,
засыпай.

У Него большой возок,
сам Он кучер, сам ездок,
а у нас такой видок,
не дай Бог.

Ходим-бродим кое-как,
душу губим во грехах,
жизнь проводит в кабаках,
в дураках.

Рай пускай и недалёк,
да не пустят на порог,
и рождественский пирог
нам не впрок.

Жаль, Господь послал стареть,
не случилось помереть,
спи, малютка.
Подрастёшь, начнёшь вставать,
церкви Божьи разорять,
сладко, сладко...

III.

Но кто здесь жил, предместья славил
и по подъездам кайф ловил,
не соблюдал доступных правил
и ринулся в пролёт перил.

Пусть огражденьями богата
судьба любая, только в ней
найдётся брешь для виноватых:
чем больше правды — брешь крупней.
Видать, таков морали атом,
гусарский кодекс наших дней.

Теперь продолжим речь о благе
соития. Его бумаге
не передать. Но, слово чести,
и воздержанье — благодать,
особенно в подобном месте.

Спешит автобус к новосёлам,
не каждый кажется весёлым,
но смерть равно им не мила.
Скользит автобус. Солнце село.
Любовь вздыхает то и дело,
а сумку мужу отдала.
На муже грязная сорочка.
Их дома ждут щенок и дочка.

IV.

Жизнь грешна, а смерть — смешна,
на дворе — одна шпана,
только выйдешь — вот те на —
ты и сам уже она.

V.

Зимнее утро. Поздно.
Солнце прячет лицо.
Люди идут по звёздам
к автобусу на кольцо.
Автобус набит под завязку,
труден его маршрут,
утренний город неласков,
все у нас устают.
Контроль невозможен в давке-
смешно пробивать талон.

Друг, не проси отставки
раньше собственных похорон.

VI.

Я ещё что-то стою
и на чём-то стою,
проклятый мир с любовью
кое-как, но пою.

Первая мудрость к сроку
хотела меня придушить,
но не достала, сука,
до главных глубин души.

1987

ДАО, ДОРОГАЯ, ЭТО ТАКАЯ ВЕЩЬ...

Одному мало счастья,
другому мало положительных эмоций,
третий — и это часто —
хочет видеть в кино эротику или монстров.
Презерватив предохраняет от крайностей плоти,
в рот не возьмёшь, да и выглядит некрасиво,
зато вы (может быть) никогда не умрёте,
если будете пользоваться презервативом.
Что может быть чище, чем стерильная операционная?
Что может быть грязней, чем политическая демонстрация? —
трудно выбраться из исторического эона,
трудно выпутаться из географического пространства.
Вот и идёшь, сплошь окольцован,
ценник на горле, ступаешь чинно,
к высоким целям передом, к низким — задом,
по самим причинам иль с ними рядом.

Продаю почти даром некоторую информацию
о сочетании тонов рук и ног,
что в сентябре бессмысленно — будет полезно в марте,
не скули, щенок,
не плачь о высоком,
рыдать о высоком
корявым слогом
нехорошо,
течению главное —
чистота истоков,
меня посылают —
ну я пошёл.

Одному мало счастья,
другому много,
один честный,
другой — враль,
но помогите мне ради Бога:
первый сказал: дорога,
второй: сераль,
красивая вещь дорога,
классная вещь сераль.

Поверхностные юноши болтают
о пустяках. Они-то кто? — плейбои.
Что им любовь, чей крайний ход летален,
когда вся жизнь доступна под любою
личиной. Вот и курят папиросы
с азийским зельем, вот и ценят жало,
что поострей, а вечные вопросы
им так же далеки, как идеала
дыхание. Куда там твой философ —
уселся в бочке, проповедовал смиренье,
была эпоха и ходили босы,
теперь, увы, совсем другое время.
Поверхностные юноши вникают
в течение мелодии под срезом
презренья к пафосу. Заняться пустяками,
замять трагедию — такой ещё аскезы
не видел мир, но сам суди: нелепо
так быть рабом, чтоб убивать желанья.
Ты будешь лёгким — полетишь на небо,
спастись захочешь — лопнешь от старанья.

Кабинетные слухи,
мимолетные страхи,
по дорогам старухи,
постаревшие пряхи,
а дороги-то плохи,
не сумевшему через
бес подметной эпохи
сразу высадит челюсть.
И куда ты поехал,
горизонт конопатил,
только в сердце прореха,
кожа сгнила от пятен.
Я не вижу исхода,
не имею истока,
раз гуляла свобода
по расщелинам рока.
Знаешь, благословенны,
хоть как водится жалки
и открытые вены
и вообще катафалки.
Смерть смешалась с простудой,
потеряв стыд и совесть,
упованье на чудо
смотрит в каждую повесть,
как в замочную щёлку.
Нежность кажется раем.
Хорошо им, прощённым,
мы не так умираем.

Благодарю Тебя, Боже,
за боль и страх,
за то, что я пожил
в Твоих мирах.
Что врагов моих злоба
и злоба дня,
ведь просто могло бы
не быть меня.

Я дать хочу мятущейся душе
границу и опору в постоянстве,
и привести весь строй моих потерь
к земному делу и иному Граду.
Что для кочевника отраднее, чем дом
на берегу реки, хорошая рыбалка
и долгое молитвенное бденье...

Клуб любителей бега,
клуб любителей бога,
клуб хранителей святости брачного ложа...
Главный приз на скачках — обществу эротоманов,
в своих потерях будь сам уверен,
у любого измерим — победил сивый мерин,
а златокудрая кобылица
ночь провела в полиции...
Бей всех, мой бой, невзирая на лица!
Ехали медведи на первом Фреди,
а на второе ростбиф или жаркое.
О!
Ye!

Чтоб никогда больше не видеть синего неба,
чтоб никогда больше не верить белому солнцу,
я стану жить на болоте
и выстрою дом из глины.
Нет сил выносить перемены,
нет сил себя чувствовать равным,
нет сил пожирать ожиданья,
из снов составлять ожерелья.
Чтоб никогда больше не видеть синего неба,
чтоб никогда больше не верить белому солнцу...

Клуб любителей бега,
клуб любителей бога,
дом культуры,
партия матерей-одиночек.
Есть сомнения в святости брачного ложа...

Что я смог бы сказать?
До рассвета — совет да любовь,
лр катарсиса — стон и свобода,
за это не надо платить,
волчья сыть, птичья суть,
и печаль, словно тень за тобой,
провести травести, чтобы больше стихи не слагать
и к исходу суда поостыть.
Виршеплёт, завсегдатай всегда,
не любитель судить,
за никто никогда не имел
что ты отдал, придал,
какой тайне ты предан,
насмешник, стрелок и пострел,
птичья суть, волчья сыть,
на тоску разменять идеал-
только б повод иметь,
всё в зачёт, всё зачтётся сторицей,
помириться, стареть,
в стратосфере парить над столицей,
отказавшись от страта,
от группы, от рода,
пусть ликует природа,
оседлость рыдает в потёмках,
ты спасешь мир зверюшек,
ты станешь радеть о потомках...
Что ты можешь, послушай?
Изменишь ли числа Исхода?
Хочешь драться — пройдись по рядам —
это зрители, это не рати,
если можно не врать, то скажу, избегая вранья,
что и сам ты явился отнюдь не войска собирать,
а курить на кровати —
вот в чём доля твоя.
Хочешь действовать? Голову с плеч или меч —
кладинец долго шаришь в углу,
кладинец-леденец
проржавел
отсырел
на корню, на полу.
Что сподобился, брат? —
хоть себя пожалей,
слышь, как плачет жалейка
по душеньке бедной твоей,
липнет к телу судьба-телогрейка.
Оставайся. Налей-ка!
Не хочу, отпусти.
Знай, не будет пути. Чёрный кот.
Кот-кошара, кошерный. А мне надо выправить дело.
Первый шаг за ворота. Но нет и в помине ворот.
Разгулялася дальняя даль.
Хорошо. Сапоги только жаль.
Ноги жмёт.
По грязи, неумело.
Вы хотели свободы — так вот она, братцы. Куда —
всюду ровная гать — это вам не памфлеты строчить,
птичья суть, волчья сыть,
это вам не поэмы слагать,
и любовь поиметь —
это не на картинку дрочить.
Ты банален, чувак,
с гениальностью вышел пролёт,
нету этих часов,
нету этих частот,
не берёт меня меч-кладинец,
змей зело потешался,
потешится славно ещё.
Я ему не служил, не слуга.
Это как вести счёт,
а потом — балалайка звенит,
значит, право, ещё не конец,
хочешь быть знаменит,
хочешь слава с тобой под венец
и держава тебе прозвонит:
мол, какой молодец,
мол, чудесный пиит.
Змей зело потешался,
потешится славно ещё.
За пределы предела,
стиснуть зубы и дать попытаться отпор
всем казармам, кумирням, кумирам
не награды обещанной ради,
только чтоб пировать со Владеющим миром
в стольном Киеве-граде.

А ты уверен, парень, что ты прав,
ты знаешь, парень, кто владеет делом,
и кто ежесекундно терпит крах
в радении смешном и неумелом
о сиротах, о вдовах, о глупцах,
покинутых, оставленных, забытых,
ты знаешь парень, как ликует страх
над трупами без повода убитых,
ликует страх и утверждает смрад,
и ты уже поднять не в силах руку,
оставь надежду и вернись назад,
а мне будь благодарен за науку.

Счастье, о Боже,
печаль и страх,
всё, что я прожил
в твоих мирах,
врагов моих злоба
и злоба дня

А ты уверен, парень, что ты прав,
ты знаешь, парень, кто владеет делом,
ты понял, парень, торжествует страх
над проклятым сосудом, бренным телом

ведь просто могло бы
не быть меня.

Конечно, страсть
конечна, страсть — и ярость,
как бы писатель нам заметил,
тоже
конечна,
и покой напоен ядом,
итак, существование чревато,
чревато чревоточиной и чернью
могильною — чего там — пустотой,
чертою, за которой всё — вопрос,
и прошлое и будущее время,
и самое течение его.

Я верю, Боже, в Твой высокий суд,
Ты — миру падшему последняя отрада,-
за то, что я был слишком весел тут,
прости раба, ему так мало надо.
Не я источник и не я предел,
на небесах не ждёт меня награда,-
за то, что я земной любви хотел,
прости раба, ему так мало надо.
Спокойна старость, молодость мила,
все кущи рая, все кошмары ада, —
не мог я различить добра и зла, —
прости раба, ему так мало надо.
Тобою сотворённая земля,
зной пополудни, сумерек прохлада,
долины горныя, озёра и поля...
Прости раба, ему так мало надо.

Я забываю, что я хочу, но я помню, что я хотел
тебя видеть, видеть тебя всегда,
я забываю, что я лечу, но я помню, что я летал,
над городом пролетал, чужой гороскоп лечил.
Но мой дом поник
под тяжестью сомкнутых губ,
мне истошный крик
привычней ангельских труб,
как словечко «друг»
старой кровли вздох,
но не каждый дух
оказался Бог.
Я забываю, что я пою, но я помню, что я пропел,
конечно не i love you, но вроде того, good-bye,
я забываю, что я люблю, но я помню, что я любил,
сударыня, ваш потерянный рай, вашу подпись на письмеце.
На мой новый всхлип
ты ответишь: как?! —
ни «куда? откуда?»,
только «сам дурак»,
ни молитв, ни блуда,
лишь словцо под дых,
наше время — чудо! —
не желает в стих.
Я забываю, что я поэт, но складываю слова,
настоящего времени нет, дурную курим траву,
смерть, конечно, хозяйка, но не моего естества,
ведь живу я не тем, что прожил,
а только той, с кем живу.

Я медленно погружаюсь вглубь смысла, в пучину пути,
губами губ не касаясь, чтоб только дальше уйти,
урок мой груб: до рассвета затопить соблазном обман,
чем суша спускается ниже — вероятнее океан.
Что предложить на расстраву: скол дня, гримасы молвы,
поэта весёлую славу, осеннюю смерть синевы,
собственные притязания, несть которым числа,
законы добра высокие иль твёрдую волю зла?..
Воздух сухой и жаркий. Окно распахнуть нет сил.
Нельзя принимать за подарки
те вещи, что сам попросил,
нельзя щеголять правами,
когда и желанья — зола.
Последнее расставанье хохочет из-за угла.

Благодарю Тебя, Боже,
за боль и страх,
врагов моих злобу
и злобу дня.
Счастье в том, что я пожил
в твоих мирах,
ведь просто могло бы
не быть меня.

Я видел: плечи и ниже
чувствовал: ревность и радость
праздновал: нежность и наглость
бодрствовал: ночью и утром

тратил: монеты и время
ладил: дорогу и дружбу
гнал: торгашей и телеги
верил: в удачу и выше

глаза нам закроет смерть —
это всегда цитата

Я верю в милосердие Твоё —
я верю в ход вещей,
у сердца град — усердие,
и смерть
поправши смертью
Ты в который раз
даруешь твердь,
ещё звезду над твердью, —

а значит вечен свет,
дневной и полуночный,
честной и прочный.

1990

СТРАСТНАЯ ПЯТНИЦА

I.

Мир оставляется. Пуста
среди холмов лежит дорога.
Они рыдали у креста
и видели страданье Бога.
Я знаю: Иерусалим,
но почему-то представляю
косой и безнадёжный дождь
над среднерусскими полями.
Дорога вьётся. Вверх и вниз.
Скрипит несмазанно телега.
И двое странников за ней
плетутся в поисках ночлега.
Крестьянин подгоняет: но! —
и что-то в бороду бормочет.
Изнанка жизни. Смерти дно.
Пусть каждый делает, что хочет.
А в городе ученики
сидят в гостинице. На чудо
надежды никакой: грехи,
тоска, нечестие, простуда.
Пьют судьи. Не пьянит вино.
Уже послали в Рим нарочных.
Изнанка жизни. Смерти дно.
Не будет чуда. Это точно.
Косой и бесконечный дождь
стучится в окна, бьёт по крыше,
и в отдаленьи голоса
всё безнадёжнее и тише.
Так ночь спускается. И свет,
ещё желтеющий местами,
уже готов сойти на нет.
Тьма ширится и нарастает.

II.

«Нам следует исполнить долг,
долг следует исполнить, слышишь! —
как безнадёжно лупит дождь,
бичует улицы и крыши.

Пускай дозоры у ворот,
и все дороги перекрыты,
но невозможно! — ночь пройдёт,
а мы с тобою не убиты!»

И «странники скозь непогоду»
уже спускаются во тьму.
И это плата за свободу,
свободу следовать Ему.

Костры пылают. Бьёт озноб.
В глазах дозорных плещет злоба.
И надо приготовить гроб.
Чтоб Он — Господь! — восстал из гроба.

1992

ОПЫТЫ С ХОРОМ

Вечно хотим быть курортниками...

Трёхразовое питание, медицинское обслуживание,
в промежутке вечные истины и лазить дамам под юбку,
море, говорите вы, море, кораблекрушение — замечательное слово в романе,
землетрясение, сообщают информационные агентства, в Латинской Америке
унесло сорок жизней,
ах, как интересно, какой ужас, как интересно,
хорошая блузка у Милы, у Милы милая блузка,
Мила вообще душенька, Мила прелесть как хороша,
Мила прелесть, в прелести и без гроша,
так что давай, кончай ша-
лости и к шести
приходи и плати.

Вечно хотим быть курортниками...

Безумный философ говорил о совпадении идей,
ходил по улицам в пиджаке пятнадцатилетней давности,
никогда не стриг бороду,
потому и сказали: безумный философ,
сторож, когда эпоха сторожей прошла и настала пора киоскёров,
хороших людей, умеющих делать деньги,
нет, пожалуйста, мне не ту,
на свету разглядел, понимаете, на свету,
женщины тоже скисают, особенно ближе к лету,
мне, пожалуйста, эту.

Курортники,
санаторий закрыт на обед,
возвращайтесь домой,
мест нет
между светом и тьмой.

I.

Лето. Удивительно, что оно ещё бывает в календаре.
Дождь в июле. Дождь в декабре.
Люди в плащах. Люди защищаются, как умеют.
Хорошая погода, ладно, Бог с нею.
Но «хорошая жизнь», — что они вкладывают в эти слова,
от невероятных значений раскалывается голова.
Слова пухнут настолько, что становится страшно
от несусветных значений, нынешних и вчерашних.
Какой холод! Отопление дорожает с каждой минутой,
но будут, будут свободные цены на энергоносители,
Верховный Совет или чаша с цикутой,
«Пир» Платона или «Пир победителей».
Ориген! Ориген! Непоследовательный ты человек,
говорил о всеобщем спасении, а себя не сберёг,
гораздо дороже для Бога, чем ты, имярек,
мышка — маленький и горячий зверёк.
Бьётся сердце зверька не на шутку гордо,
не на шутку весело — грызи сухой плод наук —
комок поднимается вверх, комок подступает к горлу,
не плакать, мой друг.
Не стоит оплакивать лето в июле, это бессмысленное ремесло,
оплакивать лето надо, когда лето прошло,
тогда, по крайней мере, есть убеждение,
что случались лета неслыханного наслаждения.
Ни к кому не придёт на свидание девушка из кинофильма,
ни к кому не придёт на свидание, ибо выдумана навсегда,
можно рыдать от бессилия, кулаки сжимать от бессилия,
но девушка из кинофильма не оставит в жизни следа.

Хор

У собаки нет души,
к пиву надо раки,
все святые хороши,
остальные — бяки.

Не убий, не укради,
почитай начальство,
если девка — всё при ней, —
лучше не встречайся.

Но зато, раз стиснут рот,
нет груди и зада,
не смеётся, не даёт —
это то, что надо.

Посидели в тишине,
отдаваясь чувству,
здесь надёжное вполне
место есть искусству.

II.

Я долго старался сдержаться. Ноту держать.
Росли акции смерти. Падали акции ЗИЛа.
Жарко, — говорила моя любимая. По острию ножа
стекала вода. Влажно, — говорила моя любимая. По острию ножа
стекала сила.
Куда мы отправимся? Стеречь гончих псов королевской охоты?
Над бессмертием чавкать? Над собственным? Холодно-горячо?
Нет, — говорила моя любимая, — что ты,
чего ты, собственно, хочешь ещё?
Кассационные жалобы рассмотрит суд,
уличные торговцы найдут улики,
куда ты, — говорила моя любимая, — они несут
только чушь со своих рынков. Драки и крики.
Ох, слухи. Ох, эпоха пошли дурной
дорогой. У человечества так всегда.
Зачем, — говорила моя любимая, — не хочешь ты быть со мной,
зачем тебе эти страны и города?
Вот и достал я нож, чтобы разрезать хлеб,
вот и достал я нож, чтоб постоять за себя.
Лучше помолись Богу, — говорила моя любимая, — помолись Богу,
если жребий слеп,
помолись Богу, Он спасёт тебя.
Спасение на небесах, а здесь
засилие иностранных слов и иностранный страх,
гиперинфляция, анимализация. Дождь, и днесь,
дорогу в облаках.
Ах, — говорила моя любимая, — какой ты дурак,
как ты оказался беззащитен, когда изменился поток,
тоже мне буддист. Утверждаешь крах,
утверждаешь крах, пускаешься наутёк.
А я ей кричал, что я христианин,
живу от рождения до именин,
но наслаждаюсь земным суррогатом,
оттого и чувствую себя виноватым.
Оттого и ношу с собой нож,
но хочу, чтоб по лезвию стекал только яблочный сок.
Но, — говорила моя любимая, — не бывает так,
если взять настоящий нож — появится враг.
Я ей целую правый сосок,
я ей целую левый сосок,
я целую её между ног и в лоб,
ох, — говорит моя любимая, — всегда бы так,
как ты любишь усложнённые формулы, а надо, чтоб бил озноб,
озноб от дерзких атак.
Всё, что нам надо.

Хор

Коварство замысла утроим,
не то, чтоб в морду кирпичом,
он был глашатаем, изгоем,
теперь он будет ни при чём.
Он вспомнил предков и пророков,
вернул религиозный пыл,
но мир пойдёт другой дорогой,
той, о которой он забыл.
Еретикам найдут по клетке,
и станут истины — золой,
и будут счастливы соседки,
храня запасы под полой.
Усвоим все его идеи
в интерпретации иной,
пусть он немеет и стареет,
пусть насладится тишиной.
Не то, чтоб пуля перед строем,
не то, чтоб в морду — кирпичом,
он был глашатаем, изгоем,
теперь он будет ни при чём.

------------------------------

Заранее всё известно,
и в перечень — на века,
следить до озноба честно,
чтоб поровну всем — тоска.
Сангвиник и меланхолик
находят себе приют,
в больнице довольно коек,
и вовремя отпоют.
Мы все языком владеем
и с правдой сличаем ложь,
цена завиральным идеям
на ярмарке — ломаный грош.
Но там, где люди пьют пиво,
выращивают овёс,
не говори красиво,
и лишних не будет слёз.

1992

МОНОЛОГ ИСТОРИКА

Я хотел бы отправиться в страну вещей
постаревших и выцвевших, в страну знамён,
потерявших армии, миражей,
исчезающих при приближении к ним, имён
труднопроизносимых: варварские короли,
византийские императоры, сам Ашурбанипал...
Когда шли эти пиры, эти бои,
я ещё спал.
А вокруг меня тоже слагается несколько строк
для будущих экзаменационных билетов, невнятный слог
современных событий, газетная чехарда,
лица, мнения, автомобильные катастрофы, сожжённые города,
авиация, архитектура, ангел на крыше собора,
все продолжается, но и накапливается, всё видно идёт к тому,
что многообразие рухнет скоро
во тьму.
Но это, знаете ли, как ещё ляжет дорога, ведь можно с пути свернуть,
надеясь на Бога, насвистывать рок-н-ролл,
никому не навязываясь с тем, что исчезла суть,
из-под ног уплывает почва и день прошёл.
Последнему поколению византийцев должно было быть сложней,
когда осаждали город мусульманские всадники, не хватало вина
и хлеба, женщины с каждым часом становились нежней,
а мужчины сдержанней — шла война,
дети играли в войну, взрослые её вели,
и конец их державы казался концом земли,
населённой христианами (а для многих и стал — концом —
рода, текста, истории) — но всё-таки я о том,
что даже тогда какой-то случайный грек,
конечно же, недостаточно патриот,
конечно же, дурной и поверхностный человек,
влюбился и слушал в таверне, как некая блядь поёт.
Об этом-то мне и поведает потёртая ткань знамён,
расскажет старый клинок, омытый в звёздной пыли,
и вестники мне неведомых наречий, рас и племён
крикнут: парень, лови
скомканную географию давно забытых эпох,
встречайся с тем греческом выродком, наперекор судьбе —
влюблённым, делай с ним всё, что хочешь.
И я скажу ему: чтоб ты сдох,
если бы только знал, как завидую я тебе.
Он меня послушается и упадёт на меч,
поставит шею под саблю, раскроет распутье вен,
но и любому из нас в землю придётся лечь
от Израилевых до Бог знает каких колен.
Две даты, выцвевшие, истлевшие, потрёпанные как ткань
знамён побеждённой армии. Победителей не найти.
Ни охоты, ни всадника. Перечень. Дело дрянь,
поскольку ещё очень многое может произойти.
Будут пиры и бои, будет играть рассвет
на лицах утомлённых любовников, пылать закат
на спинах уставших воинов. Но через несколько лет
нам до этого дела не будет, как источники говорят.

И хочется испытать самому: что он чувствовал, как он смог,
в тот час, когда сверстники кровью красили стены, а он был жив.
С изобретением автомобиля
над Стамбулом — гудки и смог,
с изобретением самолёта, —
Босфор — обычный пролив.

1996

ПОТОК

Какие бы ни были
ожиданья, сомненья, тени,
какие бы ни мелькали меж нами
люди, похожие на растенья,
призраки, занятные временами,
под визг тормозов,
скрип уключин, газетную эйфорию
праздников и похорон, торжественных преображений,
какие бы города ни бомбили
собственные
(чем хуже самосожженье
вдов в Индии, нежели правительственные распорядки,
изучение азбуки из-под плетки,
законы, расписанные в тетрадки,
каторжные и тормозные колодки)

какие бы согласно правилам умноженья
чопорные вельможи головы ни сложили,
как бы часто мы сами себе не казались мишенью,
повторяя с усердием — «не до жиру»,
не тянули жилы, не отправляли писем
в страну бессмысленных начинаний,
в край прекрасных абстрактных истин,
столь привлекательный временами,
мы живые, понимаешь,
и не следовало бы об этом
говорить всуе, если б не окруженье,
свидетели, пристрастившиеся к сюжетам
банальным и очевидным, сужденья, мненья
записных проповедников и провидцев,
книжников, фарисеев и властолюбцев,
не умеющих остановиться,
остановиться и оглянуться,
зато имеющих представленье о смысле смысла,
семантическом поле словечка свобода,
которое у них как всегда провисло
между собственной гордостью и работой,
среди торжествующего богатства,
материального разлюли-ликования,
которого, конечно же, глупо бояться,
если бы плачущих не забывали,
обращали вниманье детей на стены
городских жилищ, где закат пылает,
конечно, это совсем не тема
для занимающихся делами.

Любой правдолюбец —
(повториться не стыдно) —
сыграет в ящик,
и станет власть к нему благосклонна,
для утешения всех скорбящих
почти в каждом храме висит икона,
почти в каждом доме звучит молитва,
пусть вполголоса,
пусть на десятки дней умолкая,
почти в каждой женщине живёт чувство ритма,
пока мужики развлекаются пустяками.

Вот и последний свидетель глаза закроет,
эпоха заканчивается постепенно,
плёнка рассыпется, голоса героев
смоет морская пена.
Компьютер выйдет из строя, какой-нибудь неудачник
придумает вирус,
надёжный и неотвратимый,
серый кардинал задохнётся на даче
где-нибудь в окрестностях Четвёртого Рима.
На бульварной скамейке ласкать подругу,
подниматься решительно от колен к небосвободу,
вовсе не ставя себе в заслугу
выбранную,
как повелось,
свободу,
семантическое поле которой яснее
июльского неба над Бахчисараем,
но и что же такого, что мы стареем,
грустнеем, работаем и умираем.
порядок, воспетый ещё в начале
истории, неотвратимо прочен,
но нам остаются штрихи, детали,
междометья, числительные.
Между прочим
ещё остаётся об идеале
тоска, как мы его опустили,
при удобном случае разменяли
на виландели, рондо и водевили,
на тьму упорства при каждой йоте,
законы, армии, перестрелки.
Лозунг, который всегда в почёте —
летающих ангелов —
на тарелки!

Но я скажу тебе, и не скрою,
совершенство тревожит, как воздух горный,
плащ всегда подойдёт герою,
поскольку лёгкий он и просторный,
надёжно способен укрыть подругу,
и нежной способен служить постелью,
и ставить нелепо себе в заслугу,
что пишет Господь в небесах пастелью.
Бессмертье — хохочет директор цирка —
конец спектакля для акробата,
а если привозят в гробах из цинка —
только профессия виновата.
Не слушал родителей, мало плакал,
таскаться по улицам начал рано,
славу ещё предсказал оракул —
вот и мечтал о далёких странах.

Какие бы ни были ожиданья, сомнения, тени,
совпадения, сроки,
горьковатый дым обещает нам возвращение,
отражаясь в потоке...

1996—1997