Зацепило?
Поделись!

05

опубликовано 21/07/2012 в 04:48

* * *

Серьезные люди сочиняют книги,
знак за знаком, обдумывают, садятся в машину
и снова обдумывают, чтобы они сказать хотели,
туманные дали над ближней рекой,
кусок ветчины, бензина цены,
и самое главное она, отчаянная,
и не поддающаяся на провокации

а ей все по хуй, она с тем, с кем хочет,
или ни с кем не хочет, идет, посвистывает,
на берегу горной речки останавливается и смотрит на воду
смотрит долго, как будто желает
разглядеть свое будущее, — но так бы сказали
люди, которые сочиняют серьезные книги,
которые, как известно, совсем не разбираются в людях

ей хочется закурить, но зажигалка намокла,
сигареты поломались в кармане, пока она поднималась наверх,
а прикурить не у кого, с горы спускается белокрылый старец
он похож на даоса, уставшего от своего бессмертия
она подходит к нему и спрашивает огня,
он ей отвечает: всем огням огонь

она просыпается и потягивается,
с ней в постели какой-то седовласый парень,
длинные белые волосы переплетаются на груди,
он смуглый

* * *

Я бы хотел сказать тебе: беги отсюда,
если бы знал куда.
Стесненный несвободой личного тела,
личного дела, личного дола,
кто я такой, такого ли ты хотела,
Mia Donna?
Католический рай и православный рай,
долго ли, коротко ли хлопать дверьми,
милые кузнечики, светлячки, попугаи,
я знаю, тоже когда-то бывали людьми.
У моей истории вкус крепкого, но иногда плохо просушенного табака,
я подбираю Софью Губайдуллину к сигаре La Gloria Cubana,
светская жизнь меня радует, но издалека,
любой порок меня радует, но чаще издалека,
из нирваны.
Ничего не хотеть, никого не хотеть, никому
не хотеть зла. Мой друг Ташевский так желает существовать,
а по уму
надо выходить в ночь, будто тать,
и целовать, целовать, целовать, целовать
время, его лысую голову,
время, его тонкую шею,
время, его задницу голую,
в его подворотню полую,
в трубу, в его западню веселую,
где иглы пляшут и машины пустеют.
Если бы знать, что смерть — это в точности переход,
многим можно было пожелать этого перехода,
но кто ее разберет,
свобода, бля.

* * *

Все, что случайно, неповторимо,
было и нет, было и нет,
палево, русского темного дыма
тень и ответ.
Где, на каком из владимирских трактов
голос, озноб, голос, озноб,
веришь ли людям, веришь ли фактам,
воин, холоп?
После распада опять карусели,
шум, детвора, шум, детвора,
что мы любили, кого мы хотели —
это вчера.

* * *

Не знаю, в каком городе, за углом,
если ехать на скрипучем троллейбусе по скрипучему снегу,
я не знаю, в каком городе был тот дом,
где с разбегу
мне бросались на шею, я не знаю в каком городе и о ком
говорю точно, но помню, ванная была направо,
налево две комнаты, с рюкзаком
я туда вваливался, и с оравой
слишком шумных друзей, но это было вполне все равно,
выходили на улицу стрелять папиросы,
ехали к вокзалу купить вино,
и надо было долго-долго курить и глядеть в окно,
ласкать детей и глядеть в окно,
глядеть в окно, где совсем темно,
и не отвечать ни на какие вопросы.
Я тогда путешествовал. Не так, как теперь
путешествуют авторы книг — в Иорданию, в Палестину,
в Италию, в Индию, а не в Тверь.
У них есть стимул.
Они хотят увидеть дальние страны, а я видел свою одну,
из окна автобуса, с самого детства,
серый снег, чернеющие крыши, луну,
на каждом километре хотелось выйти и оглядеться.
Я мечтал прожить здесь тысячу жизней. Да, только здесь
можно и прожить тысячу жизней. В маленьком окне телевизор,
ходики на печи, картошка в подполе, чтоб поесть,
и мышиное скрип да скок оттуда же, снизу.
В Сольвычегодске, на улице Мартовский ручей,
дом стоил триста рублей, он врос в землю до самых окон,
я был тогда сам себе хозяином, был ничей,
но оказался дурным пророком.
Думал, займу и приеду сюда зимовать,
каждый вечер по сто на грудь,
стану служить паромщиком, поставлю в садике стол, —
вернулся лет через пять,
и самая жуть,
что даже этой улицы не нашел.

* * *

смеши меня, насмешница,
лови меня, лови,
в тумане померещится
дорога на Каир
сначала до Стамбула мы
доедем как всегда,
турчанки там сутулые
и грязная вода
там тень Константинополя
и греческие сны,
кончается Европа
под нежный вой зурны
уже в Антиохии
поймем как далеки
магической России
огрехи и венки
а далее а далее
мы не бывали тут
на кой, скажи Италия,
коль в трех часах Бейрут
потом — весь опыт наново
нам въяве будет дан
как слово Иоанново
мост через Иордан
как обещал старинный мой
приятель Алексей
мы на каирском рынке
откроем суть вещей
мы сядем с кофе поутру
и встретим там закат,
и все печали побоку —
гашиш и шоколад

вернемся, точно птицы мы,
Востоком смещены,
и будут долго снится нам
египетские сны,
над среднерусской, сцежены
под снегом тишины,
коварные и грешные
египетские сны

* * *

С.Т.
В тысячный раз отпели
мою страну,
не чертовые метели,
почтенные господа,
сижу, человек при деле,
слушаю тишину,
красотка в постели,
в доме еда.
Не умер, как и другие,
жив, и живу вполне,
а сколько клялся Россией —
и сосчитать бы не смог,
все мы в городах лихие
и хилые на войне,
не знаем, где сбор ополчения,
и даже — с нами ли Бог?...

* * *

Куролесил, сел на мель,
киноманил, спал помалу,
и пригнал тяжелый хмель
на подушкоодеяло.
Кум, постой! Куда спешишь,
все равно получишь бабки,
сядь со мной, повороши
дней ушедших перебивки.

Я умею плавать вскачь
и скакать по синемору,
так что наших не дурачь,
пусть покурят беломору,
так что ихних не кляни,
не канючь, спляши и спой им,
пролетят со свистом дни
и закончатся покоем

отгулявши, поседев,
насмотревшись на пейзажи
и на стати нежных дев, —
с облегченьем в землю ляжем

в ту, восславленную нами,
в ту оплаканную нами,
в ту, исхоженную нами,
на высоком берегу,
возле острова крутого,
возле неба голубого,
возле храма золотого,
возле Господа Христа...

* * *

Куси меня за то, что я налево,
надежда просыпается сквозь дым
овеществленных замыслов. Холера!
Все обещало быть совсем другим.
Пусти меня теперь! Фашистом стану,
уйду в старообрядцы, прыгну в пасть
к барону, стерегущему нирвану,
сочту за честь исчезнуть и пропасть.
Но только не под властью обихода,
где мир распух, окуклился, устал,
где каждому обещана свобода
в заранее размеченных местах.

* * *

Насте
Никому не известно, зачем и как,
но я хотел бы с тобой через тысячу лет,
мимо лай собак,
мимо тьма и свет,
на случайной трассе, в горах, у реки
серебряной, там, где рыжие облака
касаются осторожно твоей руки
влажные, как язык щенка.
Вот и все, что хочется мне сейчас,
рассказать тебе, пока ты спишь,
ночные птицы кричат,
и пищит над детенышем наша мышь
из стенного шкафа. У ней еды
только до вторника, а ей надо бы — навсегда,
но средь всяческой сутолоки и белиберды
что нам ее еда?
Я не верю в перерождение. Театр теней
начинается где-то за зеркалом. План прост.
Мы не считаем дней и ночей,
не покупаем календарей,
празднуем в полный рост
день рожденья Ярика, день рожденья Мустанга, день рожденья маленького мыша,
день появленья на свет их всех
из тьмы несуществованья. Не нам ведь решать,
кто прав, чей грех.
Просто дышать вкусным воздухом,
дух Божий благословив,
на свой мотив.
А через тысячи верст, через тысячи лет со мной
ты обязательно встретишься у реки
горной и ледяной.
Так что нам считать грехи
в ведомости костяной?

* * *

Напевая песенку,
я шагаю весело,
прямо в поднебесье
такова материя,
словно девка в тереме,
сердце в подреберье.
Прыгает да ухает,
мается и мнется,
то разбухнет мукою,
то тоской сожмется.

* * *

У каждого века свой
ход, щит,
первый ангел, последний герой,
стыд
и сейчас слишком много людей вокруг, чтоб заметить друг друга,
слышь,
слишком просто идти по кругу, радовать бодрым видом округу
и уверять подругу:
все хорошо малыш.
На Байкале, ближе к Ольхону, я построил бы дом,
такой, чтоб и всем знакомым было бы место в нем,
чтоб пристань была у дома, и яхта при ней стояла,
и утренняя истома, и июль постоянно...
Я бы хотел вернуться на тридцать с чем-нибудь лет назад,
исключить все занудство, зная жизнь наперед,
исправить, в чем был уверен, повторить, в чем стал виноват,
только за дверью времени страшный хохот живет.
Ой, надрываю животики, какой идиот, пощади
меня Господи, какой же он был смешной,
да, все, кто желают проникнуть в мое взаперти,
дело имеют со мной.
Кто я? Страж? Извини, браток, я совсем не страж и совсем не строг,
я просто раздувшийся идол времени, нелопнувший часовой,
и видит бог, ты пройти бы запросто смог,
когда б явился ко мне с оторванной головой.
А так уволь.

Ташевский


Таня рассказывала, как ты перебегал городскую речку по водопроводной трубе
не касаясь трубы стопами, ей-богу, говорила она, между тобой
и плоскостью трубы был зазор, своего рода клиренс, и никаких колес...
Ты летел над водопроводной трубой, над майской Ялтой, над собственным телом, над
перечислениями обязательств, файлами долговых расписок, директориями планов и надежд...
План, — это безусловно напрашивающееся слово, тем более, оно соответствует реальности, итак, дури в тот вечер было достаточно...
Хотя. Когда ты летел над речкой, уже был рассвет, прохладно,
но рассвет
Ялта
готовилась просыпаться
просыпались любовники, улыбались друг другу, она проводила острым ногтем ему по позвоночнику, добиралась до задницы
и забиралась вглубь, подражая его движениям двумя-тремя часами раньше,
длиннющую вечность раньше
поднимались старухи, вставляли ноги в тапки, шли отворить окна, распахнуть двери, впустить еще один день в свою
уже короткую жизнь,
слава Богу, утро
просыпались собаки, засыпали кошки
просыпались птицы, засыпали летучие мыши
просыпались дворники, засыпали сторожа
А ты летел над Ялтой, над Ореадной и Спартаком, над Массандровским пляжем и фуникулером, над улицей Рузвельта
и Поляной сказок
ты делал свой круг над Ялтой, над тем городом, который я любил всегда, а ты — только с недавних пор, где мы накрутили тысячи километров пешком, по бутылке портвейна в руках у каждого,
где наши подруги писали рассказы о любви, и это, возможно, единственное, что запомнит о нас Ялта
ты летел над городом наших воспоминаний
бред Шагала, ошибка природы, жертва советского воспитания
Сергей Ташевский в 2003 году

* * *

Памяти Аркаши Славоросова

полнеба — за слово
за платьице новое
за то, бестолковое,
что знаем с тобой
хоромы хоронят
вороны воронят
а нам — прочь из дому
в дорогу домой
пускает Россия
в расход по мессии
раз в месяц красиво
хоть смейся хоть в юз
надеясь на силу
по свету носились
и заблудились
в наушничках блюз
блудились блазнились
бывали, летали
кого потеряли
кого обрели
бывали мы
несправедливы местами
не прыгнули выше
чужой головы
на небе апостол
над строчкой апостроф
жизнь как апокриф
песенка — в крик
годами глядели
мы в черные окна
был юноша в окнах
нынче старик

* * *

я хочу уехать ехать ехать ехать вперед
я засиделся на месте,
обо мне можно сказать: он врет,
когда говорит, наблюдая проезжий народ,
мы, мол, вместе
но ничего, я еще пою песенки,
пью воздух,
не привык к плесени,
говорю о звездах
романтический болван хочет в дальнюю страну,
к синим горам, к синим морям,
слышать обжигающую тишину
там
тим-там
ну и дурак
наслушался врак
насмотрелся кино
а в спину тебе дышит враг враг
так что спрячься ляг
помирать все равно
все равно как
все равно где
все равно с кем, говоришь?
так, зачем тогда мне подчиняться тебе,
слышь?
на хуй мне подчиняться тебе,
всевидящий глаз, видящий нас,
снимающий из космоса с кем мы и где,
умеющий поймать меня здесь и сейчас
так зачем в Москве лови в Элисте
на Сахалине лови в Катманду,
ты ведь знаешь, кто эти и те,
с кем и куда я в обнимку иду
ты знаешь, а я пока еще нет,
не знаю пока еще их имен,
тьма меня скроет на много лет
и никаких похорон

* * *

И еще раз о том же, теми же
словами, весна, весна,
за спиною тени
и тишина.
Будут птицы свистеть, будет ворон каркать,
будет денег не хватать, будет петь муэдзин,
будет печь татарин, облаченный в фартук
на рынке лепешки, и мы их съедим.
Все это обычное течение времени,
если смотришь на картинку, смерти на ней нет,
рай — остановленное мгновение,
стертый сюжет,
ад — остановленное мгновение,
стертый сюжет.

* * *

Никаких особых дел
Просто вторник просто море
У хранителя — предел
У меня — простор во взоре
То что я сейчас хочу
Ветер знает волны кличут
Дело явно по плечу
Не с кем поделить добычу
Пой луна свисти свисток
Пей красотка знай ученый
Каждый боцман одинок
Если за борт выпал он

* * *

Невозможно объяснить, объясниться,
ты мне снишься, огневая, лазоревая,
твои узкие дороги, бойницы,
избы у холодных озер.
Я шепчу: сам виноват, прости меня,
по полянам, где деревни стояли
сухими губами — имя,
я еще помню, как тебя звали.
Представляешь, на Первой Парковой улице,
недалеко от того места, где Петр Первый устроил зверинец,
идут люди, сутулятся, хмурятся,
и ни один из них не помнит твоего имени.
Я здесь живу с веселой и ласковой,
мы о тебе говорим каждый день, поутру и к ночи,
но что это изменит, кого это переменит: сказала сказку,
смежила очи.
А еще одна заявила, костлявая и очкастая,
что современное искусство обязано бежать пафоса,
а я говорю то, что думаю, и это опасно,
хотя, разумеется, остается ирония, но только по частностям.
То есть в плане всего того, что они думают, делают,
ты правильно спряталась, ушла, затаилась
за дальними погостами, за сожженными деревнями,
нечего полагаться на чью-то милость.
И когда я губами сухими вышептываю твое имя,
как молитву повторяю — ветер ли уносит ее с собою? —
все твои бездомные домовые
воют.

Обоснование проекта 1


Она нуждается в защите. Иные смотрят ввысь, иные смотрят прочь.
Так было всегда. Катары, месопотамские жрецы, манихеи.
Потом наступала ночь. Люди глядели на звезды.
Чертили геометрические фигуры, рассматривали печати.
Приходило время снять печати, растолковать символы,
Собрать урожай, целовать женщин,
Но всегда были такие, которые слишком смотрели в ночь,
Давали присягу звездам, уверяли: мы ваши, ваши.

С недавних пор обоснование этого проекта: мы ваши,
Обращенного к звездам, получило слишком широкое распространение,
Тиражи гностических книг превышают тиражи книг по родовспоможению,
Воскурение шаманских трав популярней курения опиума и гаша.

В этих обстоятельствах мы и решили.
В этих обстоятельствах мы и решили.
В этих обстоятельствах мы и решили.
В своем стиле, разумеется. В пределах своих способностей.

Обоснование проекта 2


К тому же искусство потеряло свое естество,
Стало классически, мистически, урбанистически мертво.
Предположим, пишет поэт: пришел рассвет,
Запел соловей, заиграл вдалеке рожок,
И хочется ему заметить: этот сюжет
Мы уже знаем, так что спой о другом, дружок.
Он тужится, тужится, и наконец говорит,
С напряжением говорит, поскольку нетрезв и умен,
На площадях и улицах гуляет Лиллит,
Соблазняет неверных, предрекает конец времен.
И об этом мы тоже где-то читали, увы, увы,
И о том, что царит распад, и о том, что будет расцвет,
Все пророчества сбылись. Отчасти. Рыба гниет с головы.
И ничего нового нет.
Ничего нового нет в положении вещей,
В распределении ролей, в постижении поз,
В том, что делают со значением, о чем уверяют вообще
всерьез.
Но каждый дурак прожил свое как умел,
Кому-то мстил, честь хранил и терял,
По-своему помнил предел,
По-своему ценил идеал.
Конечно, философ писал, что все это— театр теней,
Абсурд, симулякр, выставка небытия,
Но всегда есть возможность рассматривать с крыши засыпающих в тишине,
Сопящих и постанывающих под мелодию своего «я».
И хочется их защитить от выкриков, всхлипов, конструкций, доказывающих, что их нет,
Что они суть — вещи, сны, штампы в плохом кино,
Защитить их бред, дым сигарет,
Ссоры, споры, любовные стоны, хлеб и вино.
И эта позиция, разумеется, уязвима, в массовом порядке обречена,
Каждый, кто жив — выстрел мимо, любимый — этой любой,
И потому я ухожу от тебя, луна,
Я презираю тебя, прилив, я покидаю тебя, прибой.
Но мы на стороне проигрывающих, текущий счет
Не обозначает итога, время пока идет,
И будем пытаться еще и еще,
вплавь, вброд,
наоборот, шиворот-навыворот, в смех, в плач,
как угодно, плащ на плечи набрось и иди,
одна из тысяч удач (неудач)
ждет тебя впереди.

Обоснование проекта 3


Простые вещи стол кровать
желать рыдать камлать глазеть
за плечи друга обнимать
ложится спать готовить снедь
в проулке около моста
она в плаще он в пиджаке
застыли у парадняка
код эти двери на замке
стояли ль так у входа в рай
когда-то Ева и Адам
не знаю в этакую рань
я не жил мне не по годам
хотел того же Гильгамеш
рыдал о том же царь Эдип
мне наплевать вдали кромеш-
на ночь я это отследил
передо мной и позади
нет ни единого огня
Предвечный Боже пощади
их и меня их и меня
А остальных а остальным...
чужих времен далеких стран
не знаю слишком плотный дым
густой туман

РОДИНА
Поэма штампов

«Отвяжись, я тебя умоляю…»
Вл. Набоков

1.

Мой язык заплетается.
За ставнями длится жизнь.
Дрожат полустанки.
Закаты потонут в жиже
Возвышенных фраз.
Наша склонность ко лжи
Отчетливей,
но и развязка ближе.
Как в клетке птенец,
он мир видит, но
Взлететь не способен.
Так и мы среди песен
Патриотических смотрим в окно.
Пейзаж однообразен,
хотя интересен.
Да и зачем хулить,
если не с чем пока что сравнивать,
Ирония суть проворонила,
Ищи-свищи его, корень зла,
Никто ничего не имеет,
кроме права на смерть, —
Лошадка, болезная, понесла.

Она несет, минуя площади и провалы,
Она несет, повторяя фигуры, напоминающие фигуры речи.
Спросишь, кого ты здесь целовала?
Ржет. Клевещет.
Зловеще смотрятся памятники мусорам,
Мастерам расстрельных затей,
И самое главное, их дети приводят в храм
Своих, еще ни в чем не виноватых детей.
Покаяться? Как же. Иван Васильич желает спать.
Абрам Соломонович хочет пипи. Оба прожили весьма достойно.
Воевали, писали доносы, праздновали и опять
Писали доносы. Но это уже история.
Правду матку резали с матюгами,
Тонкокостных расстреливали с воодушевлением.
А расстались врагами,
Тем не менее.

Ну какая болтовня?
Ветер, мать его.
Я — тебя, а ты — меня.
Бессознательно.
Идут красные полки,
На них — белые штыки,
Поцелуемся,
Похристосовываемся.

…Впрочем, ежели
романтически нежился здесь,
к тому же помнишь, кто возводил
эти храмы и крепостные стены,
ежели есть с кем спать и найдется, что есть,
чо тебе до системы?

Жить же надо!
Но и расплата ближе.
Кони продрогли.
Их выведут под уздцы
корниловские казаки.
Я этого не увижу:
Снежок, почтовая станция, бубенцы.
Она, бледная, руки прячет в перчатки.
Он, стянутый поясами, знает, по чем фунт лиха.
Это надо же, именно им
и именно здесь повстречаться.
Сегодня, однако,
тихо.

Жили-были, болтали-бредили, знали толк
в объяснениях, длинных фразах, эффектных жестах,
оказалось, человек человеку волк,
а России — жертва.

Хотя следует разобраться.
Напишут: отдельные недостатки он возводил в абсолют,
клеветал на Родину, презирал братство,
таких песен у нас не поют.

Ишь,

советская жизнь— это жизнь на обочине,
глупо дрожит мотылечек упрямый, предчувствуя свет,
что ж вы дрожите? — вы это сами нам прочили
подряд много лет.

Ты к топору призывал мужика?
Привет!
У мужика-то не дрогнет рука,
нет.

«Черепа раскроены,
сожжены дома,
горькие расстроены,
эх-ма!»

«Все равно гореть в аду,
обдеру как липку,
я веселенькой иду
и от крови липкий».

«Каждый буржуй — вор и бездельник,
кроме работы хотим еще денег,
довольно молились, смиренны и кротки, —
денег и водки, денег и водки!»

Церкови грабят, газеты читают,
власти картавят, народы чихают.

«Колонны Растрелли, улицы Росси,
это день вчерашний, батенька, бросьте!
хочите выжить? читайте пока
исключительно товарища Пильняка».

Распродали Россию по домику,
распродали Россию по дворику,
сидят комиссары и думают,
как бы погубить им Матерь Божию.
Чудотворная икона Божьей Матери,
горе горькое, слезами обливается.
Ой ты гой еси, добрый молодец,
ой ты гой еси, Микула Селянинович,
ой ты гой еси, Александр Исаевич,
встань, оглянись, возьми тяжелый меч,
чтобы мать-земля содрогнулася.

2.

Так чем же вкус правды так сладок?
Неужто пора наутек?
Неужто Берлин — нам награда
за глину российских дорог?

Постой!
Глянь, какой герой. А платить?!
Лучше бери лопату, не вой,
ты рой глубже, и умерь свою прыть.

А весной по всей стране...
Лирика, прочь!
И весной в моей стране
полярная ночь.

Надеяться на перемены,
пугать тем самым старожилов,
твердящих, что такие темы
им не по жилам, быть бы жиру.

Любов обороняя дерзко,
смущать насмешкою недоброй
наивные эсесесерства
толпы простой, как нож под ребра.

Пугать ментов своим прикидом,
дабы потом тебя — прикладом...
нелепо нам не копить обиды —
не только Тотьма, Китеж — рядом.

.......................................

Но перемены случились,
аэропорт, билет,
новый картавый вылез,
сказал, что России нет

У парня глубокий вырез,
у дамы в руке пистолет,
в журнале читаю вынос —
больше России нет

Здесь или в Танганьика,
ах, не все ли равно,
за доллар в кафе музыка,
за доллар стакан перно

Красавица на коленях,
но зиппер твой туговат,
пугливый мой современник,
стучат.

Он сводки в сети читает,
пялится на экран,
сегодня опять в Китае
рухнул аэроплан,

В Грозном село захватили,
в Иркутске убили двоих,
ставит Виктюк водевили,
лупит Кличко под дых

А у меня дыхание
сбивается, господа,
если бы знать заранее
последний вердикт суда...

Эгей,
на мертвых пространствах пустых площадей,
ликуй,
гуляют казаки прекрасных коней,
они их ведут под уздцы,
ликуй,
и держат нагайки в руках,
все помнят о нас, дураках,
эгей,
и всякий, кто сделает что-то не так,
кто спутает c местным советом кабак,
надолго запомнит солдатский кулак,
холуй.
Эгей,
певца повязали,
газетная ода,
ликуй,
продажный писака пропьет эти деньги, ей-ей,
он бедный лакей одуревших от власти людей,
неумный кривляка, скучающий прелюбодей,
эгей,
ты с ней?
ну, бывай!

у нежных блядей сигарет настреляй,
здесь всякий героем, кто не полицай,
он пел только правду, но подняли хай,
канай!

певца повязали — и водка дороже в цене,
певца повязали — красотка скромнее вдвойне,
певца повязали — колодки надели стране...
А если ты вне?
Эгей,
ликуй...

3.

Есть неизбежное условие
Для всех прощений и прощаний,
Они о главном недоспорили,
Он не исполнил обещанья.
И между Ригой и Хабаровском,
Звучит бессмысленно, как эхо,
Не оставляй меня, пожалуйста,
Будь человеком.
Березы в инее, акации,
В снегу, промокшие ботинки…
Любовники, они в прострации,
А если нет, то в поединке.
Начнем с азов, закон — насвистывать
Запрещено — не отменяли,
Казалась недоступной истина,
Потом ее исцеловали.

Диктор голосом шелестящим
Объявляет сто первый скорый,
Изгибается он, как ящер,
Утешение всех пропащих,
Всех расставшихся и рисковых.
Нет приятней и легше бремени,
Чем дорожное забытье,
Отъезжать из чужого времени,
Возвращаться в свое.

Какая песенка наивная,
Какая сладость на устах,
За снегопадами, за ливнями,
Где лай и топот, грудь в крестах.
Я знаю, осень, дым над пристанью,
В фуражке странный господин,
Река, холмы. Он смотрит пристально
Совсем один.
Гудок. Подняться бы на палубу,
Но он глядит куда-то вдаль.
В прострации почти. Не надо бы.
Так вспоминать ее не надо бы,
А жаль.
Жаль полуобморока раннего
У приоткрытого окна,
Ее неровного дыхания
И недосмотренного сна,
И глупых слов, некстати сказанных,
И обещанья взять с собой,
Зачем бежать, он что, привязанный? —
Или еще — кому обязанный,
Или играющий в любовь?
Не шторм отнюдь. Реки течение.
Простой расчет. И без соплей.
И неоткуда ждать прощения,
И незачем искать прощения
Ему и ей, ему и ей.

В карты, сударь мой, в карты,
К черту все это, к черту,
То, что казалось фартом,
Теперь обернулось спортом.
Спорить? О чем? Нелепо
Витийствовать, раз решили,
Хлеб много надежней неба,
И дело здесь не в режиме.
И даже не в хлебе дело,
Мясные деликатесы,
Английские ботинки,
Французские коньяки,
Не гляди обалдело,
Персонаж завершенной пьесы,
Родина как картинка,
Но мы при ней дураки.
Прожрали и проворонили,
Киев, Ташкент, Варшаву,
Константинополь, колонии,
Разбойничью русскую славу.
Кунсткамера — наша история,
И не надо лишней морали,
Это именно нас объегорили,
Выдохлись мы, проспали.
Осталась лишь старая песенка,
Я в четырнадцать лет
Ее записал зло и весело,
За куплетом куплет:

«Нельзя бежать родной земли,
пусть подменяют правду ложью,
в грязи купаясь и в пыли,
я выбираю бездорожье,
холма опасный скользкий склон,
промозглый ветер, бьющий в спину,
страну, которой опоен
я ядом, и в которой сгину...

В холодных шляться городах
и пить настой из целлюлозы...
Я остаюсь здесь навсегда,
и не сочтите это позой.

Пусть хвалят дальние края
с заглотом радиовитии,
Россия — родина моя,
я не уеду из России…»
1974, 1987, 2004—2006. Москва—Крым