Зацепило?
Поделись!

Морская

с предисловием Виктора Топорова

опубликовано 14/05/2015 в 20:17

THE REAL THING

ПРЕДИСЛОВИЕ К МЯКИШЕВУ



В советское время спорили (надо же было о чем-то спорить!) о проблеме лирического героя.

Это он, а вовсе не автор трепетно любит Анну Керн, немытую Россию и «всего как выпад на рапире» Ленина, – и не любит «черного человека», овал и нейтронную бомбу, – утверждали одни…

Но лирического героя не вызовешь на партсобрание, – возражали (пусть и не напрямую, но подразумевая именно это) другие…

Один высоко ценимый мною петербургский поэт, работая школьным учителем, пригласил на творческий вечер своих старшеклассниц и выпускниц и – пламенно и прилюдно – признался в плотской любви едва ли не каждой второй. «Сегодня вы начитали на десяток алиментов и на пару-тройку сроков за растление малолетних», – заметил я ему после вечера.

В зарубежной поэзии эту проблему раз и навсегда закрыл Т. С. Элиот, введя в обиход понятие «объективный коррелят».

Автор пишет стихи, естественно, о себе любимом (подвариант: о себе нелюбимом), утверждал он, – но пишет их дистанцированно. Величина дистанции в каждом конкретном случае (от одного автора к другому и даже от стихотворения к стихотворению) варьируется, однако сама дистанция (объективный коррелят) присутствует всегда. В том числе, и в проникновеннейшей лирике, казалось бы, исповедального характера.

Поэт не то чтобы лжет на исповеди и не то чтобы недоговаривает – он одновременно и исповедуется, и выслушивает (принимает) исповедь, – и само стихотворение в момент завершения становится и своего рода молитвой (а сборник – четками), и отпущением грехов.

(Это я, впрочем, поневоле домысливаю: поэт и теоретик поэзии Элиот и теоретизируя прибегал к широко распространенному в английской поэзии приему understatement, то есть недосказанности.)

В России толкуют о метафизическом (или онтологическом) собеседнике. Или (словами Блока об Ахматовой): говорить нужно с Богом, а не с мужчиной. «Его, а не мужа Марии Ивановны, считая своим соперником» (Маяковский).

Сам Элиот в ранней и ранне-зрелой лирике выработал два объективных коррелята, две личины, две маски: рефлектирующий интеллигент бета-самец Пруфрок и похотливое чудовище альфа-самец Суини.

Стихи пишутся то об одном, то о другом (а то и от имени то одного, то другого), но поскольку оба эти персонажа являются, с точки зрения самого поэта, автометаописаниями, пусть и пропущенными через объективный коррелят, то перед нами, по сути дела, две стороны одной медали. Или, вернее, согласно современному присловью, – тот же вид, только в профиль.

Пруфрок и Суини – как Моцарт и Сальери: не в том смысле, что один из них хорош, а другой плох (это далеко не столь однозначно), а в том, что этой дихотомией исчерпывается парадигма творческого поведения и самоощущения.

Соответственно, беспримесных Пруфроков и Суини не существует – в поэзии, – точно так же, как абсолютных Моцартов и стопроцентных Сальери. «Каждый из нас немножко лошадь». Или, вернее, кентавр.

Строго говоря, бета-самец Пруфрок-Суини и стал доминирующим типом в поэзии ХХ века. То есть изначально безвольный интеллигент, вечно медитирующий на тему собственной скотомизации (ее уровня, ее интенсивности, разнообразных до эксцентричности и банальных до уныния форм ее проявления) – и всякий раз в испуге воспаряющий куда-нибудь в – разной ядовитости – облака.

В русской поэзии абсолютное преобладание Пруфрока-Суини было изрядно заретушировано внешней и внутренней цензурой, зато с лабораторной чистотой проявилось в поэзии Русского Зарубежья – во всем диапазоне от Владислава Ходасевича до позднего Георгия Иванова. И, конечно, именно Пруфроком-Суини был Иосиф Бродский.

Альфа-самец Суини-Пруфрок – тип куда менее распространенный (в поэзии). Можно даже сказать, редкостный. Строго говоря, поэзия вообще не удел альфа-самцов. Поэтому Суини-Пруфрок – альфа-самец порченный. Изначально порченный. С той или иной червоточиной.

(Все эти рассуждения не следует, разумеется, воспринимать буквально. Специалисты по поведению животных подскажут: альфа- и бета-самцы столь яростно сражаются одни с другими – и в рамках каждой из групп друг с другом, – что отборные самки чаще всего перепадают гамма- и дельта-самцам, начисто лишенным честолюбивых устремлений к первенству.

В поэзии, впрочем, происходит то же самое: взаимо- и самоуничтожение сильных на фоне умеренного торжества посредственных.)

В двадцатые-тридцатые годы прошлого века Суини-Пруфрок проснулся в отечественной поэзии у раннего Николая Заболоцкого и у куда менее известного Бенединкта Лившица; на свой лад, у Елены Гуро. Закосили под Суини Эдуард Багрицкий и Илья Сельвинский. Не успел (до второй посадки) реализоваться в качестве Суини-Пруфрока Варлам Шаламов.

Все перечисленные в предыдущем абзаце поэты имеют непосредственное отношение к генезису маскулинно-медитативной лирики Евгения Мякишева и в значительной мере предопределяют весь его творческий путь. Он, конечно же, Суини-Пруфрок – единственный на несколько поколений ленинградско-петербургских поэтов (кроме, разве что, Глеба Горбовского, покойного Сергея Дроздова и, может быть, Виктора Ширали). Даже Геннадий Григорьев был Пруфроком-Суини.

(Отдельный случай с Леонидом Аронзоном и его творческой антитезой Бродскому именно по линии Суини-Пруфрок против Пруфрока-Суини я здесь не рассматриваю. Не думаю, чтобы в годы становления Мякишев мог знать творчество забытого на тот момент Аронзона.)

Сексуальная энергия Суини (отягощенного, не будем забывать, пруфроковскими сомнениями) порой сублимировалась и в империалистическую лирику (что у Киплинга, что у Гумилева), и в революционно-империалистическую (у раннего Тихонова, у Нарбута).

Патриотизм как последнее прибежище негодяя – формула, которую у нас сплошь и рядом интерпретируют неверно. Подлинный смысл ее в том, что на патриотическом (ну, или революционном) поприще может отличиться и негодяй. Смыть позор кровью – как это буквально звучало применительно к штрафникам на фронте.

По этому пути Мякишев не пошел. Не то стал бы новым Юрием Кузнецовым – соответствующий потенциал у него имеется. Потенциал человеконенавистничества (еще один обязательный атрибут патриота) в том числе.

Ученичество у Виктора Сосноры (чуть ли не стопроцентного Суини) в творчестве Мякишева, вопреки определенным биографическим обстоятельствам, не прослеживается. Разве что в сознательных сдвигах грамматики и синтаксиса (систематических, хотя и не частых), представляющих собой, скорее, несколько буквалистическую реализацию известного положения Романа Якобсона: поэзия – это насилие над языком.

Из ровесников Мякишеву ближе всего – творчески, разумеется, – Анджей Иконников-Галицкий: одно время они, идя из разных углов, чуть было не столкнулись лоб в лоб, но затем все-таки разминулись: Анджей залюбовался трагизмом собственного существования, а Евгений ужаснулся его (собственного существования) ничтожности.

(Все значимые слова в предыдущем абзаце смело можно закавычить; а какие именно, это уж на усмотрение читателя.)

Напротив, многолетняя дружба Мякишева с «поэтом из пробирки» Валерием Шубинским представляет собой не более чем изгиб биографии. Творческих связей здесь не просматривается.

Особого упоминания заслуживает сравнительно частое обращение Мякишева к обсценной лексике. Имею в виду не проект Болдуман-Мякишев, а частые матерные вкрапления в высокую лирику.

Здесь напрашивается любопытная параллель с кинематографом. В поздние девяностые и в ранние нулевые проявился такой тренд: выдающиеся режиссеры начали вставлять в фильмы по одному-два откровенно порнографических эпизода. Причем речь шла не об имитации, а о живом сексе.

Задумавшись над причиной этого, я понял следующее: в кино льется кровь (понарошку), так убивают (не до смерти), там любят друг друга (но не по-настоящему), там едят и пьют (подкрашенную воду вместо вина)... А вот если (решает режиссер) показать на экране вызывающе подлинное совокупление, то у зрителя в подкорке засядет, что и все остальное в моей картине тоже представляет собой the real thing!

Мат в стихах Мякишева – мета их подлинности. Мета подлинности – или ее имитация? Об этом опять-таки судите сами.

В поэзию входят поколениями (а в рамках самих поколений – группами и стайками), а задерживаются в ней – если задерживаются – и остаются (если остаются) уже, увы, одиночками.

«Пропущенное поколение» (так назвал книгу о себе и своих сверстниках все тот же Анджей Иконников) – люди ныне сорока с хвостиком разной длины – уже сошло или вот-вот сойдет со сцены: поэзия, если ей вообще есть место в мире, – удел двадцатилетних, в крайнем случае тридцатилетних.

В более позднем возрасте душевные раны не столько зарастают, сколько задубевают, – и их приходится долго и натужно расчесывать. Что мы и наблюдаем сплошь и рядом, не испытывая к «чесунам» даже сострадания.

Мякишев в поэзии задержался.

Он сейчас самый публично востребованный поэт Петербурга.

Его стихи, в отличие от подавляющего большинства остальных, будоражат, а не раздражают, трогают, но не бьют на слезу, лечат и калечат одновременно.

Из биологического возраста, из творческого и жизненного опыта, из принципиальной (и декларируемой) безбытности, из общественной (в поэтическом сообществе) активности, из маскулинно-медитативной лирики с обсценными вкраплениями в варварской красоты поэтические конструкции разной степени бесхитростности – сложился сегодняшний Мякишев, Суини-Пруфрок.

Мякишев заматерел.

Заматерел – и задержался.

А останется ли он?

Это вопрос не ко мне и даже не к нему.

Время покажет.

[Виктор Топоров]



* * *

Марина безумна, Марина в бреду,
Сидит взаперти, словно тать,
В Твери, в заколдованном старом саду,
А ей бы над морем летать
Солёною пеной, морскою волной…
Конечно, расклад не фонтан:
На старости лет оказаться одной…
Шумит за спиною каштан
(Нет, здесь я spizdel, не каштан – осокорь,
Откуда каштаны в Твери?),
Объяла Марину осенняя хворь
И на ухо шепчет: «Умри».
Не слушай, сестрёна, осенний pizdjozh,
Линяй из Твери в Петербург!
Чего ты там, глупая дурочка, ждёшь?
Декабрьских морозов и пург?
Метелей и вьюги? Так это – тупак,
Тупик, абсолютный обсад!
Вот так – ни за huj! – превратиться в трупак…
Покинь заколдованный сад!

* * *

Играет музыка – ку-ку! – наслушаться её б
В постели, лёжа на боку, где многих я ujob…
Я в этом смысле – ueban, чего таить греха!
Пусть облысел мой мудрый жбан, подгнили потроха…
Но я мужчина – хоть куды! – широк, высок в плечах,
Проходчик огненной воды, испытанный в ночах
Любови, тонкой на излом (припомни сопромат),
На растяженье, на облом, на терпкий тюркский мат.
Я знаю, что туманит взор твоих кромешных глаз.
Ты не пойдёшь в ночной дозор со мной, уйдя в отказ,
Нырнув в дурную суету, в смещённые миры…
И эту музыку – вот Ту – минуешь до поры.

ПОСЛЕ ЯИЧНИЦЫ

Ну вот, похавал я, ура!
Ура, теперь я сыт!
Мне в кайф волшебная Нора,
В которой я сокрыт!
От ковырялок всех мастей,
От трупных зимних пург,
Пробить способных до костей
подземных Петербург.
Мой Петербург, мой город–гроб,
Наполненный костьми,
Как театральный гардероб
одеждой. Чёрт возьми!
Ты насмехаешься и врёшь,
Ты катишься волной!
Сперва на понт меня берёшь,
Потом – на кайф срамной,
Потом швыряешь на гранит,
Прихватывая льдом...
...И ангел жизнь мою хранит,
я думаю, с трудом.

* * *

Глуха и глубока, как омут, ночь. Октябрь
Являет мне обман туманный. Фонари,
Как поплавки, дрожат, отчетливо октаэдр
Высвечивая до рассыпчатой зари
Зернистой. Вдоль Невы скользит, как поезд, звук
Курьерских сквозняков из Ладоги в залив.
Сегодня я не сплю, и сам – как акведук –
Теку в самом себе… Кромешный взгляд пуглив
И осторожен. Но – ночь, улица, фонарь…
Октябрьский Петербург. Двойное дно воды:
Прислушаешься – дождь, неспешный пономарь,
Присмотришься – туман, скрывающий следы
Сбегающих дворцов, сияющих церквей,
Блуждающих в ночи невидимых существ.
Но я – всегда вода живая – средь людей,
И мёртвая вода – среди иных веществ.

* * *

Ну вот ужо и воскресенье наступит завтра. Да уж, bljat',
Меня преследуют везенье и невезение опять!
К примеру, как пробить бабосов – в том невезение, а как
Отбросом быть среди отбросов – везенье дивное! Ништяк!
Сижу нахмуренный и грозный в промозглом Питере больном,
Как насекомый жук навозный в замёрзшей жиже за гумном.
Ужели, жизнь моя, малютка, цветочек аленький, мой свет,
Ты оборвёшься так вот жутко? И я уйду в расцвете лет,
Поэт, несолоно хлебавши из чаши мерзости земной,
Недолюбив, nedoebavshi! А ты, как тень, пойдёшь за мной…

* * *

За окном стервозный день –
Петербургская зима,
Я пишу тебе письмень,
Разгребая закрома
Мыслей светлых и пустых,
Дум тревожных, как слоны
В знойных зарослях густых
Незамеченной страны.
В той стране неясен мрак,
Волокнист туманный свет…
Чисто дружески, без врак,
Дам тебе один совет –
Изучай мою письмень,
Чтобы знать, как «Отче наш…»
Знал покойный поп Пельмень,
То есть – Мень, как бравый марш
Знает ражий гренадёр,
Как путана – грешный трах,
Как подземный страх шахтёр,
Потерпевший в шахте крах.
И когда к тебе в ночи
Постучится ревизор,
Ты, как рыба, не молчи –
Отвечай, потупив взор:
«За окном стервозный день –
Петербургская зима…» и т.д.

АНГЕЛ

Нет у меня, блин, способностей к бизнесу,
К музыке, к спорту, к наукам… Увы.
Часто текут у меня сопли из носу,
Слюни – из прочих частей головы.
В зеркале я наблюдал отражение
Собственных, в целом – унылых телес
Я понимаю, что Мякишев Женя (я) –
Ангел, серьёзно упавший с небес.

* * *

По телефонным проводам
Я путешествовал к тебе,
Был одновременно я там,
Где ты и там, где я. Теперь,
Когда прервался разговор –
Я здесь остался, а ты – там.
Какой мучительный простор!
Но друг за другом по пятам
Мы путешествуем тайком,
Подстерегая в тишине
Воспоминанием, звонком,
Скользнувшей тенью на стене,
Неясным сном – улыбка, жест, –
И замыкается простор.
И день, как кровельная жесть,
Блестит, притягивая взор
Игрой обманчивых пустот.
И тени зыбкие легки,
И память ложная плетёт
Косые сети и венки.
И мне неведомо, зачем
Обман столь сладок и жесток –
Мир ощутим и вместе с тем
Недосягаемо высок.

* * *

В твоих глазах – воздушный грот,
Зелёная тоска.
Ты видишь всё наоборот,
Печаль твоя низка,
Как небосвод перед грозой
В июльский вязкий зной.
Твой взор туманится слезой,
Когда ты не со мной.
А мой лучистый чистый взор,
Как ясень, ясен и
Упрямо прям, как ревизор
морозный. Уясни:
ты видишь всё вокруг не так,
как т?о, что вижу я.
Ты смотришь в небо натощак,
а я живу, жуя
мясное месиво, сосу
убоинку, кровя,
вбирая горнюю красу,
душою не кривя.

* * *

Искурив сигаретку вонючую,
Засандалив бутылочку йогурта,
Размечтался о том, как отдрючу я
Хамфри – знаешь актёришку? – Богарта.
До кровавых iz#jobin болезного
Уебу я в фантазьях мохеровых
Моторыгою huja железного.
А тебе наказую: во-перывых,
Ты hujnju эту к сердцу влюблённому
И к уму воспалённому, детскому
Не пущай. Это мне – вскобелённому,
Ohuevshemu пупсиньке дерзкому –
Не вредны, bljad', такие фантазии,
Для тебя же они – гибель верная.
Ты молчишь да мычишь от афазии,
Pizdorvanka моя трёхведерная.
Во-вторых, – что, сдаётся мне, первое, –
Я соскучился, сучка квадратная.
Bljad' -тоска островыменной стервою
Накрывает меня необъятная.

* * *

Ты на свете всех мелее, в смысле – мало глубины,
Всех синее и белее – в плане ранней седины,
Всех надёжней в смысле страсти, тайно скрытой в пустоте,
Ибо все твои напасти – все, по совести, не те,
Что могли бы быть. К примеру – ты могла быть без манды,
И тогда усладу херу не являла бы. Беды
В это тоже как бы нету, но она в натуре есть,
Ибо горестно поэту – то бишь мне – тебя не et'.

* * *

Маринка, Маринка, чудовия тварь!
Солёная вобла вчерашней весны!
Ты взглядом лукавым меня отоварь,
А я соблазню тя мерцаньем блесны
Изменчивой мысли, проворной, косой.
Я честный рыбак городской глубины,
Пленённый твоей осторожной красой,
Девицьей косой с завитком седины.

* * *

Давно сижу – гляжу вперёд, заглядывая вглубь.
Во мне – холодных рыб косяк и птица хохотун,
коварный лис, премудрый бер, воды ребристой сруб,
сырой земли покатый склон и воздуха шатун.
Вокруг меня струится свет, я – ветвь в его лесу,
Огонь, блуждающий в ночи, – мой наречённый брат…
И если – часом – я умру, качаясь на весу,
То кто тебе расскажет суть в преддверье райских врат?

* * *

Я забыл свои очки
У тебя на полочке,
И теперь мои зрачки –
Щелочные щёлочки.
В них гляжу я, как в прицел,
Вижу, ты – не целочка,
И занозою в лице
Тайной муки стрелочка
у тебя торчит... Торчу
Я и сам по-чёрному.
Мне покруче по плечу,
Чем коту учёному:
Влево – сказку говорю,
Вправо – бью по темени,
Словно в бубен, главарю
Собственного времени.
Стало быть – hujarju в рог
Сам себя отчаянно,
Твой затерянный мирок
Посетив нечаянно.

* * *

Я знаю, Маринка, что ты не одна
явилась под вечер в мой дом холостой,
что ты – как сосулька – длинна, холодна,
а я – я горячий, по шерсти густой.

Как бурый медведь – ослепительно бур,
как белый медведь – косолап и хитёр,
и хоть ты не в шкуре – ты мягче всех шкур,
нежнее всех кож, что я в жизни протёр.

ПОЛЁТ К НОВЫМ МИРАМ

В унылой сидячке – сначала в Москву,
А после в плацкарте – чёрт знает куда,
Покинув семью – zaebala, Неву –
достала, она уезжает туда,
Где лет сорок пять или около, bljad',
назад появилась на свет её плоть.
Короче, на родину. Не хер гадать,
Зачем, – nev#ebennuju грядку полоть.
По локоть в грязи, по колено в говне,
По пояс в сомненьях, по горло в тоске,
С увядшим крылом на рабочей спине –
Второе утрачено – с болью в виске,
Пробитом стрелой. Рикошетной – Амур
стрелял, в общем-целом, в другую мишень…
По жизни – назад, в Комсомольск-на-Амур,
где в прошлом она, как косая сажень,
Бродила по сопкам юдоли земной,
Раззявив в надежде на чудо ebach...
Она возвращается девкой срамной,
Савраска, дурилка, саврасовский грач.
Она пролетит над амурской волной
туда, где багульником бредит земля,
Расправив крыло над согбенной спиной,
в ночи лебединую песню скуля.

* * *

Алкоголический психоз и несуразный детский бред,
Любви язвительный мороз – спасут меня на склоне лет
От суеты и пустоты, от тщетных поисков огня,
От ложной, жалкой красоты спасут безумного меня.

* * *

Когда б я был обычным, плоским
Листом бумаги для письма -
На мне подонком Маякотским
Воспета б ты была весьма!
Иль - Экс-Осениным, что, право,
Как тихий омут - веселей.
Но я - неявная отрава
Неотвратимее и злей!
Излей же все свои печали
Хотя бы пуд - на плотский лист,
Чтоб наразрыв заверещали -
И поп, и дьяк, и атеист -
И попадья куда попало
Впотьмах катила бы бадью,
Разинув в ужасе кусало, -
Так изложи печаль свою!
И я, ея слезинам внемля, -
Войду в твой срам зловящим сном -
Сибирь души твоей объемля
Чалдоном в рубище мясном.

ОПЫТ СОЕДИНЕНИЯ СЛОВ ПОСРЕДСТВОМ РИТМА*

Мельканье теней на стене,
служенье тому, кто во сне.
Снижение собственных праведных слов,
движение радостных мелких буках.
А ты одиноко торчишь в облаках
и видишь небесных ослиц и ослов.
От слов у тебя уплотнённый поток,
в сознании кружится лёгкий глоток
похмельного пива, но это – вода,
в которой тебе утонуть не дано.
Смотри сериал о себе в зеркалах,
лови себя с помощью строгих силков,
веди себя прочь от застенчивых плах,
поскольку в застенках они холодны.
Работай, трудись, но не падай в себя:
там сумрак сгущается в солнечный мрак,
Там время снимает изысканный фрак
и, робу надев, опускается в штрек.

* Дань уважения Константину Вагинову

Я – ТАЙГА!

Я – тайга! Не руби во мне просек, не бей мою дичь.
Не смеши моих леших трескучим костром на опушке.
Пусть, как ведьмы, поют из зыбучей трясины лягушки –
Попытайся их песнь земноводную всуе постичь!
Не разбрасывай сеть для поимки пернатых созданий,
Ибо грешные души умерших вселяются в них,
А деревья смолой истекают от гулких рыданий,
Недоступных для слуха живых лесорубов своих.
Я – тайга! Не ищи во мне торные тропы к туманным,
Заколдованным кладам, к серебряным россыпям тьмы,
Ибо каждый твой шаг – меж коряг – будет шатким, обманным,
Где тебя на кругах обведёт проводник кутерьмы.
Я и сам заблудился в себе, закатившись под стланик,
Опоенный до одури волглой, глухой тишиной.
Ты меня не ищи, зачарованный вечностью странник,
Ибо ты – это я за широкой древесной спиной!

* * *

Кончается зима. Сливаются сосульки.
Приходит горний стыд – круговорот воды.
Побереги себя, играя на свистульке
мелодию смешной вселенской ерунды.
Когда к тебе придут безглазые и злые
властители пустот из полной темноты…
Базлай, блажи, вяжи узоры удалые,
покуда жив язык – не растворишься ты.

* * *

В Норе не холод, а мороз,
Точней, наоборот!
Где лето: горечь тубероз,
Гром гроз, солнцеворот?
Ни зги! Накрыл сквозняк зимы –
Сгустил мирскую тьму.
Пожалуй, дай тепла взаймы,
Морская, по уму!
Ты не волна, не глубина,
Не бриз, но – близ меня…
Вино твоё, а не вина,
Что нет в тебе огня.
Но есть неясное тепло
В мерцании твоём,
Как рыба в озере, где тхло…
Попробуем вдвоём,
Согрев друг друга, полететь,
Хотя бы – полетать,
Покинув зиму, словно клеть
У эшафота тать.

* * *

С. Д.-Д.
Не серчай, если я невзначай позвоню
С наступлением времени таянья льдин.
Я был сброшен в любовь, как с моста в полынью
Убиенный Юсуповым поц Rasputin.
Под гнетущей попоной безлунных ночей
Я, скукожившись, вжался в себя, как холуй,
Хоть имел дубликаты небесных ключей
И готов был отдать их за твой поцелуй.

* * *

Кыргызы бычут на кыргызов,
а здесь – весна, струится лёд.
Среди отбросов и огрызов
бомжи сбирают липкий мёд
и пьют его, измазав рыльца,
и веселятся, и жужжат.
Они в говне – боятца мыльца:
Макни их в щёлока ушат
и, как Бастинда, растворяцца…
А ты в глуши жива, поди?
Тогда давай с тобой ширяться
водицей талою в груди.
Такого кайфа, замухрышка,
ты не испытывала. Bljad'!
Вотще отъедет нахый крышка,
с петель сорвётся бубен! Глядь,
ты вновь юница – не в пижаме
больничной грустно чешешь плешь,
а мёд с весёлыми бомжами
сосёшь, залатывая брешь
в своей тоске по горним далям…
Ужель такой расклад сюрров?
Водицы талой засандалим?!
И убежим от докторов!
Что доктора? Они не лечат,
они калечат и гнобят,
коль ты увечна – доувечат,
залечат и вупотребят
(у них традицья вековая,
не веруй хитрым дохтурам!).
К херам больничная кривая,
тропа, минующая храм
природы! Кто в природе дохтур,
кто врач в ночи, кто санитар
в весеннем дне?

ПОДАРОЧНОЕ

Настал уж следующий день,
Точнее – следующий ночь:
Скорей совсем себя раздень
И утекай из яви прочь –
В мир тайных грёз, беззвучных слов,
Где жизнь идёт наоборот
И время движется, как слон,
Переходящий море вброд,
А ты в спецьяльном гамаке
Висишь на бивнях у слона
С трубой подзорною в руке,
И смотришь в этот мир из сна.

К ТЕБЕ

Стиль – не порок, а вредная привычка…
Зачем тебе играть на этих струнках?
В тебе течёт прозрачная водичка –
Луна слоится в лунках.
Ассоль – не соль, а девственная точка…
Зачем тебе купаться в странных книжках?
В тебе напряжных нервов два моточка
И пустота в лодыжках.
Печаль – не сталь, а химия пространства
Твоих мозгов. Зачем бежать соблазна?
Как в жёлуде, дубовое убранство
До гроба непролазно...

* * *

Proebala Маринка по жизни в слова
И туманную юность, и нежность свою.
Но не тянет об этом волынку молва…
Што же делать – я сам, как умею, спою
О Маринкиной жизни в замшелой глуши
На отшибе срамных человечьих забав…
Вот и спел – как умел, но зато от души -
Как Маринка живёт, жизнь свою proebav.

* * *

Суть движенья в темноте
По пустым местам
В том, что все вокруг не те,
В том числе – ты сам.