Зацепило?
Поделись!

(7•9)
фото Анастасии Романовой

(7)

Ночью с Линдой я гуляю в скверике на Соляном переулке. Это случается обычно поздно, совсем уж в глухое время, часа в 3-4. На самом деле к исходу осени мы окончательно перешли на ночной образ жизни. Так бывает каждый год, так что ничего удивительно. Тем более в Питере. Питер вообще ночной город, так он мне представился в детстве, так я чувствую его и сейчас. Моя бабушка Лида, жившая в коммуналке на Суворовском проспекте, к которой я приехал в пятом классе, засиживалась до пяти утра, а мои родители в Москве ложились спать в одиннадцать, как по расписанию. Я был в восторге. Часа в два, правда, глаза у меня неуклонно слипались, но все на свете требует подготовки. Радио по ночам тогда не существовало, телевизора тем более. Бабушка читала, напевая под нос себе что-нибудь из Агнивцева, а я смотрел в окно. В темноту, в ночь. Это были зимние каникулы, и ночь в Питере стояла почти всегда. Какое там время, шесть пополудни или три часа утра, можно было догадаться только по количеству народа на улицах. Я вообще люблю пустой город. Тогда его населяют тени, даже не воспоминания, а именно тени – людей, которые прошли здесь давным-давно, когда нас еще не было и в помине. Вот, посмотрите на того господина, глядящего уже почти час в темную воду Фонтанки, почти рядом с нашим домом, напротив Летнего сада. Он не пьян, нет. Он просто остановился и остался. Я легко проезжаю сквозь него на велосипеде, оборачиваюсь, стоит, склонился над рекой. Возвращаюсь, опять проезжаю, опять оборачиваюсь. Та же картинка. Что за чертовщина? Это совсем не мистика на мелких местах. Просто я их вижу – фрагментами, как на обрывках старых фотографий. Часто они не в фокусе, очертания расплываются, световые пятна кружатся, как будто их засасывает в воронку. Закроешь глаза, откроешь – никого.

Так со мной уже было, когда я разбирал архив, оставшийся после смерти родителей. В архиве этом великое множество дореволюционных фотографий и открыток. Вот, известная мне с детства, три сестры на конях, объезжают имение. Вот их отец, Николай Никольский, тогда еще полковник, комендант Ревеля в Первую мировую войну. Их дом, комендантский, в Ревеле. Со второго этажа там моя бабушка спускалась на простынях, когда отец запер ее, чтоб не пустить на свидание. Ну и совсем незнакомые лица, можно только догадываться, кто эти люди по адресатам открыток. Семья-то была большая, выходцы из Голландии, казаки. Что-то я знаю, конечно, в нашей семье прошлое не молчало, но много ли было рассказано, да и где в таких рассказах правда? Вот смотрит на меня красивая девушка в длинном белом платье, как живая. Год 1912, Санкт-Петербург. Что с ней сталось? Сбежала, надеюсь, все-таки, и потомки ее где-то сейчас в Париже, Лондоне, Белграде, Нью-Йорке, Буэнос-Айресе, Праге… Какие еще бывают города хорошие на земле?

Большая часть молодых ребят на этих фотографиях – давно лежащие в земле мои дальние родственники, вероятно. Может быть прапрадедушка у нас - общий? Их отец, дед, дядя? Сударь в мундире, с орденской лентой, очевидно при чинах…

…Над этим чемоданом с бумагами я застывал точно так же, как застываю сейчас на улицах и набережных в центре Питера. Воображение часто подводит меня. Я ухожу туда, откуда можно и не вернуться…

(8)

Но вернемся на Соляной. Там гуляешь по квадрату, и куда ни посмотришь, глаз празднует. Или это желтый цвет фонарей на совершенно пустой Гагаринской. Или великолепный дом на Гангутской с огромным балконом, обвитым кованой решеткой, прямо над подъездом. Теперь я знаю, там, внутри во дворах мастерская художницы Маши Гончаровой, где мы были на чудной выставке Нади Кузнецовой под названием «Супрематизация Италии». Очень лаконичные венецианские виды, свет, тень, опять же тень, свет. Настя даже узнала какие-то места – дворик в Мурано, мостик, под которым мы курили. Питер с Венецией рифмуется, только здесь холоднее. Еще Копенгаген так же прекрасен. Я помню, сидим мы с Настей на канале, пьем что-то сорокаградусное и рассуждаем, как мы любим север. А мы ведь действительно его любим. Низкое небо, облака, почти касающиеся крыш. А в ясные ночи звезды близко, можно подняться на крышу, приставить лестницу к трубе и достать, наконец, для вечно тоскующего Калигулы луну с неба. Увы, нет, не дотягиваюсь. Здесь это еще сложно. За Луной надо переться куда-нибудь на норвежский север. В Тремсе там или в Альту. Как сейчас в Альте, интересно, на семидесятой параллели. Зима или пока еще собирает свою дань Гольфстрим?

В Норвегии, в провинции Финмарк наверное действительно настоящая тишина. Там ведь и днем, даже летом, тоже т-иии-хо…

…А здесь, на пешеходном отрезке перед Мухой и Музеем блокады постоянно что-то происходит. Пока было еще более или менее тепло, тусовались люди. Пиво пили, кадрились, разговаривали. Разговоры эти время от времени выносили мне мозг. Вот, например, сидят трое. На вид кислые какие-то мужчинки, один сильно пьяный. Но обсуждают они при этом особенности христианской аскетики. Пустыни, львы, блудницы. Вот их тема, не без матерка, конечно. «У Макария Великого, бля буду, так-то и так-то». Я слышу этот текст и прохожу дальше. Делаю круг, а они о своем. Теперь интересуются, акриды – деликатес али нет все-таки? И вообще кто такие акриды? Буддистам бы не понравилось поедание акрид, - говорит один и делает большой глоток из бутылки. Не буддистам, джайнам, - уточняет второй, принимая сосуд. А я пробовал, - утверждает третий, но ему не верят. Ты и в пустыне-то, - смеются, - не был. Как же, был, в Азии в восьмидесятых годах. А, если в Азии, тогда конечно, что там еще хавать, кроме акрид…

И тут одного прорвало. Он забрал бутылку и прочел целую лекцию, - я даже остановился и стал слушать, благо нас разделяла решетка скверика. Выяснилось, что акриды первым попробовал Иоанн Креститель. И кушал он их не без изыска, с диким медом. А вот что такое акриды, долгое время толкователи не знали. Считалось, что это крупная саранча, которую можно жарить на костре, такой своеобразный шашлык получается, она еще прикольно хрустит на зубах. Автостопщики их ели, - говорит. И китайцы не брезгуют. Ага, думаю я, тут уже и об автостопщиках мужики перетирают. Но не в этом дело. Выяснилось, что поздние интерпретаторы полагают, что Иоанн ел вовсе не саранчу, что как-то неэстетично, святой, - и вдруг насекомых на костре жарит, - а кушал сухофрукты, максимально кошерный изюм или что-то вроде… Не-не, - возражают ему собутыльники. Какие там сухофрукты в пустыне. Их надо было специально доставать, а они потребляли то, что в наличие имелось…

Ну и так далее. На дворе все те же три часа с небольшим…

…Или другая картинка. Две ночи подряд к Музею блокады приезжал совершенно восхитительный форд-мустанг. Черный, с какими рекламными слоганами по бортам. Слоганы про кино и про клубы, крупные и разноцветные, на английском наречии. Мустанг долго стоял и покачивался. На следующем круге я видел, как из машины вываливались две девушки и веселый чернявый паренек и шли к арке в здании музея. Там они некоторое время громко хохотали, потом исчезали внутри. Наверное, работает у них кто-то ночным сторожем в таком козырном месте…

(9)

Каждый раз, во время этих прогулок, какая-то история происходила. Только к 20-м числам ноября, когда стало совсем холодно, народ почти пропал. Но это, я уверен, тоже ненадолго. Привыкнут люди к зиме…

А на той неделе, только я собрался уходить, свистнул Линду, навстречу мне мужичок примерно моих лет, не пьяный, а подшофе. Крепко сбитый такой, среднего роста, с небольшой бородкой. Зовет Линду, она к нему подходит, ластится. Собаки меня любят, - говорит. А вот женщины не любят. Почему так? Вот только что с женой поссорился, пошел проветриться. Угадай, что я слушаю, - и протягивает мне наушники. В наушниках итальянская опера, сопрано заливается, прямо жуть. То-то, говорит он. Бельканто. Но вообще-то я больше тувинское горловое пение люблю. У меня один тувинец был знакомый, он мне рассказывал, как они там в степях своих поют. Вот жизнь, свобода, степь. Мужик с мужиком правильно отношение выясняет. Если что не понравилось – за ствол. И открытое пространство, куда б ни поехал, получается, что валишь на все четыре стороны. Там мало кто до шестидесяти доживает. До пятидесяти пяти живут, еще самый сок, а потом умирают быстро. Потому что за жизнь не цепляются. Их шаманы что говорят? Верхний мир, нижний мир, между ними можно гулять свободно. Если очень захочешь, обратно вернешься. Честно, так он мне говорил, мой тувинец. А на тебя я сразу, как увидел, внимание обратил. У тебя в лице есть что-то скандинавское. И у меня тоже есть. Я вепс по происхождению. Знаешь, кто такие вепсы? И вообще среди моих предков – эстонские бароны. Так и обронил, эстонские. Про вепсов я знал, а об эстонских баронах уж не стал с ним спорить. Заметил однако, что у меня тоже бароны в роду есть. В Александро-Невской лавре похоронены. А потом я его выкупил целиком. Он стал мне в телефоне фотографии показывать, все время спрашивал: а где это, как думаешь? Я пару раз угадал, что снимал он Неву ночью – действительно, сюрные фотки, а потом увидел Монрепо. Что кто-то способен узнать Монрепо, он никак не предполагал, пришел в полный восторг и заявил, что теперь мы точно обязаны выпить. Достал бутылку коньяка из внутреннего кармана куртки. Что делать, выпили. А кем я работаю? – спрашивает. Я начинаю гадать: врач? – смеется, моряк – опять смеется. Да опер я, опер, - говорит. Тут уж настала очередь моей челюсти отвиснуть. На опера барон-вепс был никак не похож. Какая-то сосредоточенность была в его лице, трагичность пронзительная, по крайней мере печаль. Бутылку мы с ним конечно же уговорили. Я его еще тогда спросил, а почему с бородой ходит, разве можно по уставу? Он ответил, что можно, если есть уродство на лице. А у него на лице семнадцать шрамов. Семнадцать – много, говорит, но все без особого героизма. Вот нос мне пробили, просто бутылкой по голове, я пытался отклониться – не успел. Щеку прокололи тоже бутылкой, розочкой. И чего я все время голову сую, сам не знаю. Пуля только пару раз царапнула. Хотя и брюхо зашивали, что уж тут говорить, как без этого…

Узнав, что я текстики сочиняю, мой опер пришел в полный восторг. Знаешь, сколько я могу тебе историй рассказать?

Я знал, и мы обменялись телефонами.

Проболтали почти до утра. Фигурировали в беседе Чехов, Толстой, Достоевский, нежные возлюбленные и продажные девки, Азия, приднестровские степи и даже Каир. В Каире он был по командировке интерпола. Ловили какого-то арабского парня. Ничего, поймали, правда в семидесяти километрах от города, в пустыне. На верблюдах скакали. Прикольно это, на верблюдах. С непривычки с ума сойти можно. Он скакал и все время бормотал детский стишок Маяковского, который помнил еще со школы: «Что за странная лошадь-ублюдок?»

На прощание опер объяснил мне: я, конечно, православный, но из всех видов посмертья больше всего уважаю Валгаллу. Мужское дело. Выпили, побились на мечах, потом опять выпили. Если убили тебя вдруг, тут же восстал и к новой выпивке готов. Валькирии, опять же, летают туда-сюда, иногда на колени садятся. Хочу в Валгаллу, и все тут.

В общем, вернулись мы с Линдой домой часов в пять утра. Открываю дверь, а Настя треплется с моим опером по телефону. Трубку-то я дома забыл, он мне набрал, чтоб номер свой зафиксировать. А Настя проснулась, увидела интересный новый номер и перезвонила чуваку. Так что, думаю, мы с ним еще увидимся, с Виталием этим. Опером, вепсом и бароном в одном лице. Никуда мне от него не уйти. Да и не хочется.