Зацепило?
Поделись!

Грязный рай, Омон-Тьевиль

опубликовано 07/12/2000 в 17:27
Бэнкси


В мире совсем немного городов, где слово, название, фетиш, значок становятся раскрывающейся, как цветок, метафорой, значат куда больше, нежели простое актуальное пространство. Париж - первый из них. Лучше сесть в автобус где-то на окраине, по пути из аэропорта Шарля де Голля, и постепенно въезжать в город, листая пересохшими от счастья губами таблички с названиями улиц и площадей: Бастилия, Берси. бульвар Клиши, Пигаль, улица Мучеников, потом войти в метро и застыть у сложной схемы старой подземки и новомодного RERа: Монмартр, Монпарнас, Дефанс, Елисейские поля, Сен-Дени, Омон-Тьевиль, Сен-Женевьев дю Буа. Что здесь имеет решающее значение - история, литературные ассоциации, мечты и ожидания, - бог весть. По крайней мере не архитектура. Несколько тяжеловесные, созданные в основном в имперскую эпоху Наполеона Третьего, ансамбли большого центра едва ли бы поразили в каком-либо ином городе, в отрыве от контекста. Афины - древнее, Ватикан - величественней, Амстердам - свободней, Кельн чище, Толедо, Тулуза и Каркасон - романтичнее. Но Париж - неизбежная столица вселенной, жестокий и грязный рай в восприятии восторженных идиотов.

Этот город всегда жил насыщенной и порочной жизнью. Интеллектуальные изысканности, сочетающиеся с совершенством кухни, любовные приключения, сдобренные мистическим хулиганством и политическими интригами, торжествующая свобода - вечная подруга сильной руки - все, что манит человека с воображением, здесь наличествовало в избытке, как по каталогу. Но однажды случилась эпоха, когда тело, разум и душа Парижа властвовали над миром. Речь идет о первой половине ХХ столетия.

Это время еще наследовало спокойному девятнадцатому столетию, эпохе Конта и Мопассана, Фурье и Флобера. Буржуа верили в прогресс и вечерами заходили выпить бутылочку в кафе, где социал-демократы грезили о счастливом будущем человечества. В 1898 году на Гаагской мирной конференции пулемет и разрывные пули дум-дум запретили как оружие массового уничтожения. Но где-то на окраине времени Рембо уже целился в Бодлера, сочинил свои оперы Вагнер, собрал негодующие слова Ницше, исследовал глубины подсознания Достоевский. И странные люди, предчувствовавшие иную, куда более сильную, концентрированную и страшную эпоху, грезившие о новых, невиданных до тех пор средствах выражения, съезжались в Париж, в тот город, где, по выражению Поля Элюара, "тьма никогда не бывает полной, когда полночными огнями горят дома и в карманах любовников бренчат ключи". Сюда явился из Испании Пикассо, которому суждено было сделать эпоху, из России - Эренбург, которому удалось создать лучший памятник этой же эпохи на славянском наречии, из Италии - Модильяни, ни разу не рассказавший юной Ахматовой о своих предыдущих любовницах и тем самым сразивший ее наповал, из Швейцарии - Блез Сандрар, сбежавший в пятнадцать лет от родительской опеки и исколесивший Россию, Монголию, Китай, Блез Сандрар, участник первой русской революции и множества латиноамериканских гражданских войн. Наконец, откуда-то из под сени бульваров Монмартра вынырнули великий прорицатель Макс Жакоб и юный страдалец Рене Дализ, где-то любили друг дружку Мари и Хуан Гризы, давшие имя знаменитой травке. Эти люди создали больше, чем просто культурную ситуацию, они жили общей жизнью, дружили, любили и ненавидели, сходились-расходились, рисовали хозяевам кафе наброски в награду за утренний кофе и оставляли им черновики в качестве оплаты за вечерний бокал красного нарбонского. И хозяева принимали эту валюту, они правильно делали, потому что потом им были гарантированы солидный счет в банке и достойная старость в кругу пытливых внуков, выяснявших наперебой: "Неужто Пикассо был когда-то нищ, а Модильяни умер в безвестности от беспробудного пьянства?".

Когда случаются поворотные времена, у них всегда есть герои, люди-символы, крутящие свои романы-метафоры, проживающие жизнь, внятную как блестящее изречение остроумца-философа. Для Парижа накануне Первой мировой войны таким человеком был Гийом Апполинер. Незаконный сын польской красавицы Анжелики Костровицкой, родившийся в Италии, всю жизнь мечтавший о французском подданстве и получивший его только пролив кровь за Францию, он воспел Париж, этот исчезающий и неуловимый город, как никто другой: "Под мостом Мирабо течет Сена..., я вспоминаю о минувшем и плачу".

Человек - метафора всегда стремится к роману - метафоре. История любви Апполинера с художницей и поэтессой Мари Лорансен - еще одна пленительная картинка эпохи, где все зыбко, не навсегда, где гниет губительное время, но удача преследует по пятам.

Их познакомит Пикассо, они узнают чарующие и трагические пять лет влечения-вражды, постоянно омрачавшиеся вмешательством матери Мари, деспотичной и жесткой французской полубуржуинки-полуинтеллигентки (такими людьми кишел и кишит Париж), они не будут позволять Пикассо и Жакобу садиться на свою разглаженную постель, станут ссориться по поводу родственников и расстанутся из-за совершенно нелепой истории. 21 августа 1911 года из Лувра была похищена Джаконда. 7 сентября по подозрению в соучастии арестовали Апполинера, так как он приятельствовал с неким Жери Пьере, уже похищавшим из Лувра всякие мелочи. Скандал стоил поэту романа, а Мари - бесчисленных объяснений с матерью. Это был нервный быт, насыщенной сотнями комплексов, в первую очередь ввиду гражданской "неполноценности" мсье Костровицкого, но результатом стала "Зона" и "Вандемьер": "Тебе в обрюзгшем мире стало душно. Пастушка Эйфелева башня, послушай, стада мостов гудят послушно". Гийом Апполинер совершил переворот в мировой поэзии.

Расставаясь со своим восхитительным и невозможным любовником, Мари Лорансен писала:

"Не просто печальная
А скорбящая
Не просто скорбящая
А несчастная
Не просто несчастная
А страдающая
Не просто страдающая
А покинутая
Не просто покинутая
А сирая
Не просто сирая
А изгнанная
Не просто изгнанная
А мертвая
Не просто мертвая
А забытая".

К этому хочется добавить:

"Не просто забытая
А бессмертная".

Символы не умирают, не выходят замуж за некоего Отто Вайтьена, они живут в подсознании множества людей, преображая способ чувствовать, способ любить и способ расставаться. В 60-е годы польская писательница Юлия Хартвиг сочинила, составила из случайных обмолвок, текстов и документов, пленительный рассказ о Мари и Гийоме, умопомрачительный текст, ставший сквозной метафорой тоски по эпохе, которая безвозвратно была прожита, о Париже, которого возможно и не было, о дружеском круге, где жили сообща, но умирали поодиночке, о расцвете и тлении, которое стоит подчас любого расцвета.

Макс Жакоб напророчил Апполинеру, что тот не узнает при жизни настоящую славу. Настоящую славу узнал его приятель Пабло Пикассо. И что же? Вместо Гийома, Макса и Блеза он имел к старости в друзьях целый центральный комитет французской коммунистической партии.

Русская писательница Мария Розанова рассказывала, что, когда они с Синявским в 70-е годы очутились в Париже, им не понравились люди, не понравилась архитектура, оказались чужими музеи и библиотеки. Но в самое сердце въелся запах гниющих по бульварам желтых листьев.

Еще через двадцать лет в этот город ворвалась очередная кампания московских художников и поэтов. Мы бродили по Монмартру, где, как и полагается, писали картины, по Монпарнасу, где, как и следует, собирались поэты, мы следили в Люксембургском саду за людьми, правящими рукописи и, наконец, очутились в страшно дешевых меблированных комнатах возле площади Италии. Там был длинный коридор с двумя сортирами по бокам, темно-коричневые двери двух десятков комнат; в закутке возле туалетов валялись испорченные холсты и использованные презервативы, а почти из-под каждой второй двери, - и это в пору всеобщей компьютеризации, - доносился призывный перестук пишущих машинок.

Время не линейно, оно похоже на море с его заливами, впадинами, теплыми и леденящими течениями.