Зацепило?
Поделись!

Быт империи

опубликовано 23/02/2004 в 13:42


Где-то году в 1992-93-м, на сломе времени, меня очень тревожило, как сохранится в исторической памяти советский быт. Атмосфера эпохи таяла на глазах, воздух уходил, а на смену ему утверждались искусственные конструкции оценок и предпочтений. Хорошие историки знают, как различаются восприятие современников и мнение потомков. И тогда, когда казалось, что вот оно, наше общее вчера, еще дрожит на кончиках пальцев, хотелось его сохранить, уберечь, спасти, чтоб на смену живой и насыщенной жизни не пришло "как мы страдали" или - еще хуже - "как мы благоденствовали" при коммунизме. Я тогда думал написать что-то вроде романа о своем собственном опыте, об опыте счастливой жизни на обочине социальной системы, но колеса нового времени крутились все быстрее, и идея раздробилась на десятки маленьких, зато реализованных затей.

А с бытом советской империи случилось то, что должно было случиться. Он умер, не оставив завещания. Теперь его наследство можно препарировать, как угодно. Недавно праздновали восьмидесяти пятилетие комсомола, и пять бывших комсомольских вождей распинались на страницах массовой газеты, какая это была отличная школа демократии - ВЛКСМ, и как жаль, что теперь нет такой восхитительной организации, способной объединить, построить и вести за собой. Я, кстати, с ними совершенно согласен. Отлично помню, как мы с двумя подружками сожгли у меня на даче в печке комсомольский билет. Сразу стало тепло на душе и радостно на сердце. А сколько было выпито и пропето? Если бы комсомол не был такой замечательной, присутствующей буквально повсюду организацией, никогда б не испытать нам этого ликования. Представьте себе, вступаете вы сейчас, ну, скажем, в молодежную секцию "Яблоко". А потом ни с того, ни с сего кидаете в огонь членскую книжицу. Ну кто полюбит вас за это, кто прильнет к вашей груди?

Или еще история. Достаточно преуспевающий в СССР писатель, член творческих Союзов, Литфонда, Музфонда и Пен-клуба, рассказывает, как пришлось ему принять страдание от советского режима. То ли не так проголосовал, то ли сказал - напечатал что-то не слишком острожное, но вызвали его на собрание, ругали - ругали, ну и перестали публиковать на пару лет. Бедняга, он же ничего делать не умеет, ни дворником пойти, ни сторожем, ни, тем более, баржу в Южном порту разгрузить, - и у него целых два года не было денег на новое пальто. И жену не отпускали на взморье, в Варну. А у старшего сына возникли трудности с поступлением на филфак. Взяли только на вечерний, и мальчика чуть-чуть не забрили в армию. В Афган. Представляете, какой ужас. И, если бы наш писатель не позвонил знакомому генералу, а генерал - знакомому полковнику, а полковник - еще одному знакомому полковнику, то случилось бы самое ужасное. Представляете, писательский сын, из такой хорошей интеллигентной семьи, в казарме, изо дня в день подвергается дедовщине. Плачь, гитара, плачь…

И здесь мне приходится солидаризоваться с героем. Жаль, нет рядом подушки, чтоб окропить ее слезами. Только одно но. Это ведь было здорово, когда тебя преследовали. Не знаю ничего про Зощенко и Ахматову, может быть в 40-е годы, после известной речи товарища Жданова, от них действительно отворачивались знакомцы, и приятели, едва завидев несчастных, переходили на другую сторону улицы. Но в 70 - х и 80 - х годах попасть в опалу казалось почетно и приятно. "Арестованный - это званье, круг почета - тюремный круг, арестованный - это признанье государством твоих заслуг", - захлебывались евтушенки, а на московских и питерских кухнях единодушно кивали в такт. Нет, разумеется, общество в целом, советские люди, как новая историческая общность, все понимали несколько иначе. Но даже секретарь парткома научно-исследовательского института порой чувствовал себя подонком, если не мог помочь вольнодумцу. А уж в узком круге друзей числиться маленьким героем было проще простого. Получить вызов в КГБ, хорошо вести себя на допросе. Или хотя бы раздать друзьям пару экземпляров хроники текущих событий. К тому же опасность, пусть иногда мифическая, обостряет ощущение жизни, не правда ли?

Как бы то ни было, из восприятия минувшей эпохи ушла "цветущая сложность". В чем-то воспоминания подчинились политическим мифам, где-то в них возникла линейность, соответствующая линейности сотен и тысяч биографий. Крушение совдепии не вызвало желания передать ощущение прошлого художественно, как, скажем, переосмыслен фашизм в итальянском кино. Виной тому, возможно, серый цвет официального русского коммунизма. Серые костюмы запинающихся вождей, водянистое маренго их многоэтажных портретов, промозглая погода октябрьских годовщин, скука официальных мероприятий. PR властями был проигран начисто, проигран, наверное, уже в середине 50-х годов. Господствовал бездарный режиссерский театр, как черт ладана страшащийся карнавальной стихии. Идейно выдержанные цвета не могут быть чересчур яркими. И наступала сплошная мастеримаргарита.

Мастер и Маргарита.

Современные православные критики булгаковского романа совершенно потеряли из виду, что во главе угла у "Мастера" лежит не мистический, а социально-мистический пафос. Официальная часть советской жизни представляла такую силу в мироздании, что ад и рай в противостоянии с ней становились естественными союзниками. Нелепо оспаривать эту точку зрения с позиции фундаментального богословия. Таково ощущение времени, - и только. Преступники, бродяги, наркоманы, диссиденты, проститутки, дворники, сторожа, сутенеры, священники, алкоголики, националисты, сектанты, распутники, монахи, гомики, валютные спекулянты, стиляги, хиппи, просто любовники, застигнутые в телефонной будке или в подъезде, - все эти люди пополняли братство выпавших из гнезда. У режима выстроилось очень надежное гнездо, укрепленное колючей проволокой и цементом. И потому каждый, кто оказывался за его пределами, поначалу испуганно озирался вокруг. И постепенно протирая глаза, видел других. Разных, непохожих, часто относящихся друг к другу с недоверием, даже враждебно. Их объединяло только одно. Они не хотели назад. И это их нежелание возвращаться в конечном счете свернуло шею советской власти. К 90-м годам в гнезде попросту не осталось ярких персонажей, - только самые боязливые и несамостоятельные.

Птица счастья завтрашнего дня.

Побегу из официальной жизни, как ни странно, больше всего способствовала лучшая черта советского быта - его принципиальная осмысленность, идеалистичность. Люди знали, ради чего они живут. Они были убеждены, что здесь, на земле возможен рай, всеобщее счастье и окончательное избавление от забот и проблем. Причем, если картинки рая могли варьироваться в зависимости от интересов, философских взглядов и политических предпочтений, на саму убежденность это никак не влияло. Пейзаж за окном, черные Волги, расчерчивающие пространство городов, обкомы, парткомы, профкомы, безликие лики вождей, очереди за хлебом и переполненные поезда за колбасой не считались окончательными. То есть насущная ситуация мыслилась временной и призрачной, совершенно условной. Примером тому мой собственный отец. Мне было лет шесть. Мы жили тогда в коммуналке на Третьей Мещанской, занимали там впятером разгороженную залу метров в сорок: две длинные как кишка комнаты с окнами и одна темная, столовая. Так вот, папа, усталый, только что вернувшийся из четырехчасовой экспедиции за продуктами, угнездившись на диване в темной комнате, с упоением рассказывал мне о коммунизме. Глаза его горели, когда он объяснял, как это будет: "каждому по потребностям". Я помню, я спросил: "Ты член партии?". "Нет, - отвечал он мне гордо. - Я беспартийный коммунист".

И точно такой же горящий взор я видел у своего школьного приятеля Лени Остронова, когда тот, сидя на балконе в своем мидовском доме над проспектом Мира, подыгрывал себе на пионерском барабанчике и пытался сочинить блюз: "О, Запад! Запад! Авеню и стриты! Горы жвачек и горы дисков! Направо пойдешь - авеню! Налево - стриты! Направо - жвачки! Налево - диски!".

Конечно, Остронов не был абсолютно серьезен. Он шутил.

Но зато мы почти не шутили с Володей Истоминым, когда лет в пятнадцать пытались по старым рисункам сшить себе шинели белогвардейских офицеров, сфотографировались в них, потом спороли погоны и гуляли по Москве. Таким образом мы готовили себя к подвигам во имя "родины и свободы". От шинелей советской армии наши изделия отличались только длиной, зато сапоги можно было купить в любом военторге. Старая Россия - вот был третий идеал, завершающий каталог. Человеку, потерявшему смысл жизни, просто некуда было деться. Он тут же получал в подарок новый. Готовенький. Со своим стилем одежды и стереотипами поведения.

Однако с насущной повседневностью вся эта идеалистичность вступала в дикие противоречия. Социальная конъюнктура требовала простого, почти механического послушания. В 70 - 80 годы власть отвергла три спасительных для нее плана отступления - кубинский, еврокоммунистический и национально-патриотический. И ее песенка оказалась спета. Никакой надежды на будущее, только повторение по слогам заученных речевок. А в итоге анекдот. Стоит толпа в магазине. Продавец выносит посиневшую от лютых русских морозов тушку курицы и поет: "Птица счастья завтрашнего дня". А толпа хором: "Выбери меня, выбери меня, птица счастья завтрашнего дня!".

Отказ от идеала воспринимался очень болезненно. Люди просто не могли смириться с тем, что состояние вещей, которое они наблюдают за окном, и есть нормальная жизнь. В перспективе будущего они готовы были все это терпеть и даже праздновать, но как естественное существование, оно их ни в коей мере не устраивало.

В конце 70-х годов я делал доклад о Константине Леонтьеве на рядовом студенческом семинаре в заочном педагогическом институте. Мысль, что здесь, на земле, не может быть всеобщего процветания, потрясла моих не слишком подготовленных слушателей. Нет, точнее, она их просто напугала и возмутила: "А вдруг действительно философ прав? Зачем же тогда?" Что включает в себя это "зачем", - повисало в воздухе.

Пространство ухода.

Зато никогда не возникало вопроса: "Куда уйти?" Пространство, открытое для побега, было огромным, бескрайним. Не хотелось бы говорить о той части суши, что лежала за пределами "стран социалистического лагеря", - эмиграция всегда казалась мне сомнительным исходом, - но как ни странно, в самом СССР официоз занимал очень небольшую территорию (понятно, что речь идет не только о географии). Многие рассказывали, что даже в жуткие 30-е годы достаточно было вовремя самостоятельно отъехать в провинцию, в глухомань, - и это спасало от ареста. А в 70 или 80-х стоило качнуться в сторону, - и ты уже был на свободе. Следовало просто вывести себя за пределы регулируемых государством отношений.

Предположим, ты знакомился с девушкой возле станции метро Арбатская. Она стояла в потрепанной кроличьей шубке, курила "яву" короткими затяжками и рассказывала о латиноамериканской литературе. Вы выпили кофе в кафетерии "Праги" и договорились, что на следующий день ты приедешь к ней в Кимры.

И ты бросаешь все свои нагулянные связи, дом, семью, место, где у тебя лежит трудовая книжка, и успеваешь на последнюю электричку с Савеловского вокзала. Ты приходишь по адресу, написанному на клочке бумаги, вы принимаете ванну и уходите в ночь. Она работает в Кимрах почтальоншей, на следующий день вы разносите письма, гуляете по-над Волгой и совершенно счастливы.

А ведь можно отправиться дальше, благо империя велика и границ ее не видно с крыши самого высокого сталинского небоскреба. Пить теплую водку под Кзыл-Ордой, христосоваться с полупьяными единоверцами в Коканде и в городе Ош поймать грузовик до Новосибирска.

Никакой власти, никакой эпохи для вас не существует. Главное только, когда понадобится, успеть сделать следующий шаг.